Пришло много писем с требованием жестоко покарать кулацких выползков. Были и такие, в которых настаивали на показательном процессе. Но суд был обычный, и Ржанова осудили с конфискацией кулацкого имущества. Титушку за слепое участие во вражеской вылазке дали полгода принудиловки.

На третий день после суда в село Устойное приехал следователь Жигальников, чтобы произвести опись конфискованного имущества в опустевшем доме Ржанова.

Неженатый сын и вдовая невестка Ржанова сразу же исчезли из села, как только с обозом взяли отца. Жена и дочь Настя с помощью Машки продолжали вести большое хозяйство.

После всех этих событий к Ржановым пришел Ванюшка Волк и за бутылку самогона выложил им все сельсоветские «секреты», пугая женщин выдуманными страстями:

— Какую еще холеру высиживаете? По политической статье притянули вашего Мишку и вас следом закатают. Родня не из девятого плетня. Не рушьте только хозяйства, а сами сгиньте к дьяволу. Я у вас не был, ничего вам не сказывал. И знать вас не знаю, кто вы такие и откуль. Всегда так говори… Ежели все в цельности останется, никто вас не хватится, будто и не было вас на белом свете. Сгинули, и черт вас взял.

Ванюшка выпил, закусил поданным сальцем прямо с ножичка — хозяйка в волнении забыла о вилке. Поддержав себя сразу двумя стаканами, Ванюшка завеселел и, удивляясь, почему вместе с ним невеселы хозяева, стал носить неподвижную голову по дому, заглядывать во все углы, даже в хозяйскую спаленку проник.

— Ты потерялся, что ли, Ванюшка? У Ржановых ты, очнись-ко. Дверь — так вот она, — тяжко недоумевала Настя.

— Тихонько только. Контора здесь будет колхозная. Шкапчики ваши для бумаг разных-всяких как тут и были. Столы, чтоб сидеть и писать. Меня в главные писаря посадят, меж нами только.

Это было в полдень, а ночью дом Ржановых опустел. Утром голодная скотина истошным ревом так и взяла сердца устоинцев. Машка за день до этого ушла в Ирбит на свидание к Титушку. Наконец, по распоряжению Якова Назарыча Умнова за скотом стал ухаживать дед Филин, а дом со всем имуществом заколотили досками.

Следователь Жигальников, милиционер Ягодин, понятые, сельсоветчики и сам председатель Умнов открыли уже простывший дом и удивились, как жили Ржановы. В доме не было ни одной железной кровати. Столы и стулья грубой домашней работы, настенные коврики самотканые, одеяла лоскутные, подушки в холщовых наволочках.

У следователя Жигальникова в холодной избе все время отпотевали очки — он протирал их, не снимая с носа, оглядывал вещи и определял им цену, Валентина Строкова, ходившая за ним по горнице, вела запись.

— Сколько вы оценили самовар, товарищ следователь?

— Пишите, чего уж там, — махнул перчаткой Жигальников, теряя интерес и к описи, и вещам из заурядного крестьянского быта: овчина да холст, и только вот самовар медный, так и тот весь в прозелени.

В тяжелых окованных сундуках, которые снимали один с другого по двое, тоже убереглось обычное, и только для хозяев, годами нажитое, дорогое памятью. Сундучные замки открывались с мелодичным звоном, и под широкими крышками, оклеенными понизу бутылочными ярлыками да царскими червонцами, слежались старинные шали, давно вышедшие из моды старушечьи капоры, платья с фанбарами и высоким воротом-удавкой, подвенечные цветы из бумаги и воска, сапоги, годами не надеванные, ссохшиеся, с изведенной подошвой, валенки тонкой катки из белой чесаной шерсти, сплюснутые, как блин, опять половики, опять холсты, опять выделанные овчины — и оконное стекло с рулонами дешевеньких обоев. Пачек сорок лаврового листа.

Больше всего Жигальникова удивила спальная горенка, вся по стенам увешанная хомутами и седелками, смазанными салом. В углу за кроватью стояли резные и расписанные дуги, блестевшие лаком.

— Как это надо понимать? — спросил Жигальников Умнова.

— Лошадник был из немногих. Может, слыхать приходилось. На бегах в Ирбите ржановские кони приза брали. Он и глаз потерял на скачках.

— А жил, не сказать что богато. Может, попрятали?

— Поглядим. Но — вряд ли. У самого-то, хорошо знаю, праздничных штанов не было. В коней все вгонял да в сбрую. Лошадник. И сеял только овес. Теперь во дворе колхозную конюшню думаем сделать, а дом под контору.

— Что ж, по закону все принадлежит обществу. Грабил небось, мужиков-то?

— Не без того, но в хозяйстве больше сам управлялся — сыновья, девки. Но кулак машинный. Деньжата давал в рост. Даже городским.

— А машинный, это как?

Умнов захохотал, что самодельным словом озадачил ученого человека:

— Машинный-то? Менять стал своих лошадей на машины. Своя кузня. В люди не любил ходить — это верно. А к нему шли.

— Вот все и пойдет в коллективное хозяйство, а домашние вещи вместе с описью отправьте в город. Теперь оглядим усадьбу. Прошу.

Первой из горенки вышла Валентина Строкова, а председатель Умнов с Жигальниковым призадержались у дверей.

— Хочу спросить, товарищ следователь Жигальников. Нельзя ли сапоги хозяйские… купить, али еще как? А то видите, — и Умнов виновато приподнял свой рваный сапог: — Каши просят, выразился милиционер товарищ Ягодин. Сами видите, вся работа в беготне и…

— Сапоги возьмите, а деньги внесете в Совет. Кому что понадобится, пусть идут в город, на торги.

Умнов, следуя к амбарам за Жигальниковым, думал о нем с внезапной обидой: «Заявился, городской, учит, распоряжается в наших делах, будто лучше нас знает, что нам делать да как жить. И чужим добром вот распоряжается, навроде своим: — Сапоги возьми, а масло в больницу. Вишь, масла пожалел, чужого-то, — но тут же мысленно сказал и себе: — Да так же, как и ты, Яков, взял вот ключи Ржанова и отпираешь его замки и не на цыпочках ходишь по чужому хозяйству, а хознул дверьми — голуби с крыши снялись. Как-то неожиданно все. По-другому бы. Нелепо. Живи бы он, одноглазый»…

Что-то близкое жалости шевельнулось в душе Якова Назарыча, и, зная, что ему не разобраться в своих чувствах, определенно сказал сам себе: «Наше все это, народное, чего там еще».

За эти дни все село перебывало в доме Ржановых, будто там лежал покойник. Иные только заходили во двор или с улицы заглядывали в пустые окна и, отходя прочь, не знали, о чем говорить и о чем думать, сокрушенно качая головой: было хозяйство и нету больше.

В сумерки как-то прошел мимо загребистым, но угнетенным шагом Федот Федотыч Кадушкин. Не любил он одноглазого и злобного Мишку Ржанова, но заломило сердце, когда увидел на подоконниках побитые стужей комнатные цветочки, кое-как притворенные ворота, через которые со двора на дорогу тянулся след рассыпанной овсяной соломы. Возле ворот стоял дед Филин и небрежно, казалось Кадушкину, курил жаркую трубку: «Заронит, мерзавец. Не свое — никакой бережи».

«Вот, голуба Семен Григорьевич, а ты говорил: никто и пальцем не пошевелит, — мысленно рассуждал Федот Федотыч с Оглоблиным. — Конец заправскому мужику. Да неуж это конец? По всему видится, конец».

Домой Федот Федотыч возвращался другой улицей — не мог видеть отемневшего дома Ржановых, где каждому зернышку знали счет и под каждый мешок съеденного хлеба закладывали капиталец для верных новых трех мешков. Ржановская расчетливость и бережливость, переходившая в скряжничество, вызывала на селе насмешки, а вместе с тем и зависть: ведь из береженого сколь ни бери, не убудет. Под хмельком, бывало, посмеивался над проношенными штанами Ржанова и сам Кадушкин, но, посмеиваясь, тут же с почтением называл его жизнь коренной.

— Смеемся вот над мужиком-то, а в толк не возьмем, что он весь, Ржанов-то, по самую маковку ушел в землю. Нас до единого первый худородный год уронит, мы плисовые штаны свои за котелок ржи променяем. Зато Мишку ни жары, ни морозы не проймут, потому хозяин он укорененный. Деньгу наколотил.

Трудолюбивый, в постоянной работе вскормивший свое большое семейство, Ржанов для Кадушкина был апостолом накопительства: этот лишнего куска не съест, лишней рубахи не износит, зато копейка в доме заместо иконы. Такие Ржановы, бережливы, усердны, завсегда будут на виду у людей, в почете. Работный мир будет завсегда равняться на них. Кадушкин из чувства ревности всегда желал Ржанову хозяйственных прорух, однако втайне тосковал по родству с ним: сперва надеялся свою Любаву выдать в крепкий дом — не посватались Ржановы, потом решился взять в снохи толстомясую, но работящую Настю, тут опять Харитон зауросил и вывел, окаянный, совсем в другую сторону.

×
×