— Ладно уж, ладно хвастаться! — Ольга Николаевна разглаживает бумажки, складывает отдельно рубли, отдельно трешки, отдельно пятерки.

— А после-то! — радуется тетя Поля. — После-то на станции ее и нагнала! Сидит себе, поезда ждет, а я иду. Аж перекривилась вся, как меня увидела. А я еще возьми да скажи: «Куда ж ты так поспешала? Под вечер-то самая торговля».

— Молодец, Полина Иванна! — хвалит Михаил Николаевич. — Коммерсант! Елисеев прямо… Ладно, распродалась, и слава богу. Поешь давай, я тебя знаю: небось не ела еще сегодня. Как тебя ноги-то носят?

— Сто семьдесят, сто восемьдесят… — считает Ольга Николаевна. — Воробьихина клубника против нашей дрянь. Двести. Мелочь и вся кривая. Сразу видно, что ягода под листьями сидела, солнца не видела. Двести двадцать, двести тридцать…

Я сижу на заднем крыльце. Тут есть выход с веранды в сад, но дверь всегда заперта. Солнышко припекает. Пчелы вьются вокруг, жужжат. Под самой стенкой растут цветы, львиный зев… Правда, похож на львиную пасть. Желтый и чуть-чуть коричневый… Я осторожненько нажимаю сбоку на мягкие упругие лепестки, пасть открывается. Открывается и закрывается — совсем как живая. Пчелка жужжит, кружит, садится львиному зеву на нос. Цветок трепещет, покачивается от тяжести. Пчела тоже желтая и немного коричневая. Толстая, мохнатенькая… Наверно, цветку от нее щекотно.

Никого нет, я сижу себе и сижу. Мне хорошо — ничего не надо делать, никуда не надо идти: можно сидеть и сидеть… Смотреть… Крыльцо теплое, и стена теплая, пчелы гудят, пахнет деревом… Замечательно так пахнет теплым деревом…

Михаил Николаевич вчера принес откуда-то мед, прямо в сотах — кто-то из соседей, кто держит пчел, угостил его. Мне тоже дали кусочек. Мед в сотах ужасно вкусный…

— Мам, а мам!.. — пристает Маша с самого утра. — Мам!..

— Ну?

— Босоножки…

— Что босоножки? Какие босоножки? — сердится Ольга Николаевна. — Этой весной купили!

— Да, купили!.. Они некрасивые. И вообще — обшарпанные все…

— Будет тебе, девка, выдумывать! Нормальные босоножки.

— Мам, ну пожалуйста!..

— Что пожалуйста? В том месяце костюм сшили, теперь босоножки ей подавай!..

— Мама!

— Нету у меня, Машутка. Наши средства не соответствуют твоим высоким запросам.

— Да, — Маша надувает губы, — как ишачить тут с утра до ночи, так пожалуйста, а как что-нибудь купить, никогда у вас нету…

— Нету, вот именно, что нету! Толь надо покупать? Надо. Что крыша у нас худая, это тебе известно? К тому же насчет ишачить, это ты загнула, душа моя, — мы тебя в это лето на даче и не видели: то экзамен, то консультация, то так — иллюминация.

— Триста рублей всего… Ну, почему, почему я всегда должна быть хуже всех!.. Мамочка, ну пожалуйста…

— Вот чертяка! Машка, ты не человек, а заноза! — Ольга Николаевна идет в спальню, вытаскивает из комода деньги. — Транжирка бессовестная! Заноза и транжирка! На кой ляд тебе эти босоножки?

Маша подпрыгивает от радости, обнимает ее, виснет на ней. Они одинакового роста, но Маша шире и увесистей, Ольга Николаевна сгибается под ее тяжестью набок — как львиный зев, когда на него садится пчела.

— Погоди, погоди, — обещает Ольга Николаевна, — отец узнает, убьет нас обеих… Босоножки! Блажь одна. Осень на носу, крыша течет, сено для коровы не куплено. Имей в виду, в последний раз даю.

Я спускаю Альму с цепи. Никто нас не видит: Ольга Николаевна с тетей Полей копаются в огороде, а Михаил Николаевич ушел куда-то. Альма делает несколько огромных прыжков — в одну сторону, в другую, — взрывает лапами землю на дорожке и вылетает в отворенную калитку. Я бегу за ней следом.

— Альма, ко мне! Не смей удирать! Ко мне!

Она возвращается, но устоять на месте не может.

— Не прыгай. Говори, куда мы с тобой пойдем, на речку или в лес?

Она виляет хвостом и смотрит — хочет ответить. Жалко, что собаки не могут говорить. Но я и так знаю: в лес. Лес она больше любит: там можно обнюхать каждый кустик, можно раскапывать лапами землю, выгрызать корешки.

Я валяюсь на полянке на солнышке, а она рыщет в кустах. Подбегает и укладывается рядом. Я глажу ее, ерошу ей шерсть на спине — нет, ей это не очень нравится: приподымается, встряхивается. Я целую ее между ушами. Да, запах от нее не самый приятный… Ничего, она не виновата, никто ведь ее не моет и не чистит. Все равно она самая хорошая собака на свете. Что-то услышала, подняла уши. Вскочила… Нет, ничего особенного, улеглась опять. Кузнечики стрекочут… Небо голубое-голубое.

Папа говорит, что собаки не различают цветов.

— Альма, это правда? Ты правда не знаешь, что небо голубое? Бедная собака… Я тебя очень-очень люблю. Ты не сердишься, что я ударила тебя по лапе? Я тогда была глупая, совсем-совсем глупая, я даже не знала, что собаки бывают такие хорошие. Не сердись, ладно?

А как над нами переливается воздух, ты видишь? Нет, не удирай, пожалуйста! Видишь?..

Мы с Ольгой Николаевной идем в стадо, доить Дочку. Ольга Николаевна доит, а я так, смотрю. Вообще-то я боюсь коров. Есть довольно злющие — пригибают голову и выставляют рога. Так и смотрят, кого бы боднуть. А есть такие баловные — прыгают другой корове на спину и норовят покататься на ней. Это не честно, если кататься, так по очереди.

— Пускай по очереди катаются, сперва эта на той, а после та на этой!

— Ты про что это? — Ольга Николаевна отрывает голову от Дочкиного бока.

— Про коров.

— Это, милая моя, не коровы катаются, это бык!

— Бык? Тем более! Такой здоровенный… Как ему не стыдно! Зачем он на них катается?

— А ты не знаешь?

— Нет…

— Так уж я тебе и поверила!

— Правда, не знаю.

— А откуда дети берутся, знаешь?

— Из живота.

— А в животе откуда?

— В животе не знаю…

— Правда? — не верит Ольга Николаевна.

— Правда.

— Вишь, родители твои премудрые какое чудо вырастили! Десять лет, и не знает, отчего дети бывают. А сколько спутников у Марса, знаешь?

— Два. А отчего бывают дети?

— Нет, ты уж у них и спрашивай, у своих маменьки с папенькой!

— Их тут нет.

— Это точно! — Ольга Николаевна вздыхает. — Нет как нет… Уехали и пропали. Ни слуху ни духу. Хоть открыточку-то могли бы, я думаю, прислать. Поинтересоваться, как мы тут живы…

Почему все-таки она не хочет сказать, откуда в животе берутся дети?

— Ольга Николаевна, — упрашиваю я, — давайте пустим Альму в сени…

— Да ну ее к бесу! Наследит тут.

— Ей холодно…

— Ничего не холодно — вон шуба какая!

— Можно тогда я ей ватник отдам?

— Какой еще ватник?

— Тот, что на чердаке.

— Да разве она станет под ватником сидеть? Что ты, девка, выдумываешь?

— Ну пожалуйста!

— Бери, бери, только отстань… Отпусти душу на покаяние…

Ватник весь рваный и грязный, валяется скомканный в углу. Я беру его и встряхиваю. Ой!.. Кто-то укусил меня. Да как больно!.. Как больно… Пчела… Что она тут делала, в ватнике? Тоже, наверно, грелась… Мама говорит, что, если укусит пчела, нужно приложить к этому месту нож. Ладно, потом приложу, сперва постелю Альме.

— Ложись, ложись, моя хорошая. Правда, так теплее? Жалко, что нету для тебя подушки… Ой, как больно… Знаешь, как больно? Ужасно больно…

— Маш!.. А Маш?..

— Чего еще?

— Постриги мне ногти…

— Вот еще! Нашла себе няньку.

— Только на правой руке, на левой я сама умею.

— Маменькина дочка! — фыркает Маша. — Пора уже самой себя обслуживать. А Маша сказала, — пищит она таким, голосочком, как у Рины Зеленой, — ска-а-а-зала… что мне пора… пора уже капельку-капельку вырасти… и самой стричь свои ногти!

Пора-то пора, да только не получается. Ноготь гнется, а не стрижется. Никак не стрижется… И ходить с такими ногтями тоже невозможно: они обламываются. Половинка оторвется, а половинка висит и за все цепляется. Больно и противно.

×
×