Папа вздыхает:

— Иногда, Нинусенька, бывает не вредно послушать, что тебе говорят.

— Действительно! Но как я не догадалась? Ну да — это ж они из нашего окна следили за восьмым подъездом! Теперь-то я понимаю: как раз напротив. А Дуся, между прочим, тоже хороша — не могла сказать! Наверняка знала, в чем дело. Хоть бы намекнула как-то.

— Намекнуть, мой милый Кисик, при всем старании тебе ни о чем невозможно — решительно никаких намеков, даже самых откровенных, ты понимать не желаешь. Я тебе из Сталинграда писал: «Читаю хорошую книгу „Оборона Царицына“». А ты мне на это отвечаешь: «Я тебя не спрашиваю, что ты читаешь, мне сейчас не до чтения. Объясни наконец толком, где ты находишься!» А как еще, спрашивается, можно объяснить, не вызывая подозрений военной цензуры?

— При чем тут военная цензура? И вообще, не пытайся выставить меня идиоткой! Кстати, ты слышал, что говорят? Будто у нее завелся любовник, серб, из югославского посольства.

— Из югославского посольства! Ай да тетя Дуся!..

— Не тетя Дуся, а Олоневская. Других обличаешь в непонятливости, а сам вечно прикидываешься!

Папа шумно вздыхает:

— Нинусенька, югославское посольство год как ликвидировано, а все его сотрудники высланы, поскольку никаких отношений с мерзавцем Тито у нас быть не может.

— Не знаю, может, и ликвидировано, но люди зря говорить не станут — дыма без огня не бывает.

— Актрисе Олоневской отныне придется играть на Соловках!..

— Не понимаю, чему ты радуешься.

— Я не радуюсь, я констатирую.

— Что там говорить, такой фифочке попасть в тюрьму… Не сладко… Не Кремль и не театр. Не успевала, можно сказать, вздохнуть: с приема на прием, с банкета на банкет. Действительно, судьба играет человеком… А десять рублей эта паршивка, между прочим, так и не вернула! — вспоминает мама. — «Я вам вечером занесу»! Ни вечером, ни утром… Собака, видите ли, ей понадобилась! Что-то никакой собаки мы у нее не видели — небось так, глупостей каких-нибудь накупила. Хотела зайти к тетке — сказать, чтобы была хотя бы в курсе этих проделок, да постеснялась как-то… Теперь, уж конечно, пиши пропало…

Я хожу заниматься музыкой — в восьмой дом, на той стороне Беговой. Два раза в неделю занимаюсь с учительницей, а в остальные дни хожу играть, что она задает. Мама так договорилась — поскольку у нас нет пианино, чтобы я занималась там. Если учительница не дома, я не особенно занимаюсь — сижу себе и читаю книжки. Книжная полка рядом с пианино, если кто-нибудь войдет — учительница или ее дочка, — я успею поставить книгу на место. Еще у них есть старенькая бабушка, но ей безразлично, что я делаю, она все время дремлет на кухне. По-моему, она вообще глухая.

«Хождение по мукам»: «Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Петербургом нечисто. То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду, сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец…»

Дверь хлопает. Я вздрагиваю, захлопываю книгу и принимаюсь играть: «Во поле березонька стояла… Люли-люли — стояла…» Это дочка учительницы пришла, Мила. На кухню пошла. «Люли-люли — стояла»… «Все было доступно — роскошь и женщины. Разврат проникал всюду… Глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой».

Я бренчу одной рукой на пианино, в другой — книга.

— Ты почему не занимаешься? — Мила просовывается в комнату.

— Я занимаюсь…

Откуда она знает, что я не занимаюсь?

— Вот я скажу твоей маме!

Пускай! Пускай говорит… «Во поле березонька стояла…» «Таков был Петербург в 1914 году…»

— Какой ужас! — говорит мама и опускает кошелку на стул. — Ты слышал, арестовали Ефима Мирного? Из второго подъезда.

— Нинусенька, это было два месяца назад, — откликается папа.

— Да, но ты не знаешь продолжения! Наша милая соседушка и тут не преминула попользоваться. Я сама только теперь узнала. Виктория Самойловна, бедная — я ее в трамвае встретила, — горючими слезами обливается. Представь себе, какова прохиндейка! Подкатилась к ней — сразу после ареста мужа, — принялась уверять, что, дескать, придут и конфискуют имущество. А та совсем голову потеряла — немудрено, конечно! — сложила лучшие вещи: серебро, из одежды кое-что, что поприличней, — и своими руками отдала — на хранение. Так, говорит, беспокоилась: «Давайте, давайте скорее, я сохраню!» Хорошо хранение — пусти козла в огород! А неделю назад пошла забрать: во-первых, никто ни с какой конфискацией не явился и не заикнулся даже, а во-вторых, надо же на что-то жить. С двумя малыми детьми! Гонорары мужа ей отказываются выплачивать — даже за ранее опубликованные вещи. Ах!.. Кинулась хоть что-то из вещей продать, а та ее на порог не пускает. Просто, говорит, как собака набросилась: убирайтесь отсюда, знать вас не желаю и ничего я у вас не брала! И ведь действительно не докажешь… Так и осталась с пустыми руками.

— Нинусенька, — папа покачивает ногой и смотрит в окошко, — я бы тебе советовал поменьше общаться с женами врагов народа и арестованных космополитов.

— Павел… Ты в своем ли уме? — Мама садится, потом снова встает. — Ты что говоришь? При чем тут космополиты? Мы с ней, не соврать, десять лет живем в одном доме. Ты что же, хочешь, чтобы я прошла мимо, не поздоровавшись, не сказав ни единого слова?

Папа вздыхает:

— Нинусенька, я уже сказал и повторяю: общительность хороша в разумных пределах.

— Так что же ты предлагаешь? Отвернуться от человека именно в тот момент, когда он более всего нуждается в совете и поддержке?

— Нинусенька, никакой поддержки ты ей оказать не можешь. И твоими утешениями она детей не накормит.

— Да, но хоть услышит доброе слово! И ты меня извини, но ты последний, кто должен был бы рассуждать подобным образом. Не хочу обобщать, но ты и сам, верно, помнишь…

— Нинусенька, поступай, как тебе угодно, я только призываю тебя к элементарной осторожности.

— Осторожности… Хороша осторожность! Именно из-за этой своей чудесной осторожности ты и растерял всех настоящих друзей. Осталась одна шваль, пропойцы проклятые! Да, да, не крути головой — где Яша Баренбаум? Где Соломон? Где, наконец, Храпаль, лучший твой друг? Осторожность! Такая осторожность, извини меня, больше напоминает низость и предательство. Окружил себя всякими мерзавцами, а порядочных людей позабыл в минуту для них трудную!

— Нинусенька, я никого не забывал и не намерен забывать. Тебе отлично известно, что Соломон никогда моим другом не был, что же касается Яши Баренбаума, то наши пути действительно разошлись…

— Да, и с Яшей разошлись, и с Храпалем разошлись!

— С Храпалем не разошлись… Просто несколько сложно поддерживать дружеские отношения, когда один из нас находится в Москве, а другой в Марах. — Папа сплетает руки на коленях и трет ладонь левой большим пальцем правой. Только у нас с ним большие пальцы так выгибаются в обратную сторону, больше ни у кого. — Что же касается жены Мирного — он же Мирский, — то тут ни с твоей, ни с ее стороны не идет речи ни о приятельстве, ни о родстве. Извини меня, Нинусенька, но это весьма нехитрый прием: под видом участия удовлетворять досужее любопытство. Не вижу в этом ни чести, ни доблести. И тем более не вижу ни малейшего смысла в том, чтобы из-за пустой болтовни класть голову на плаху.

— На плаху! Действительно… У страха глаза велики!

— Нинусенька, я повторяю: ты можешь поступать, как тебе угодно, и выбирать себе любых собеседников. Единственно, что меня удивляет, так это крайняя неустойчивость твоих симпатий… — папа разнимает руки, правую кладет на колено, а левой почесывает щеку, — которые меняются поистине со скоростью великолепной!

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что та же Наина, которую ты сегодня честишь воровкой и мерзавкой…

×
×