— И что?

— Ничего. Они убежали.

— Повезло, — вздыхает Ика. — Погоди, а чего это ты говоришь — с какой это музыки ты шла?

— С какой? С обыкновенной. Я там музыкой занимаюсь, в восьмом доме.

— Ты?

— Я. Что ж тут такого?

Ика принимается хохотать.

— Ты чего?

— Да у тебя слуха нет!

— Как это — нет? Что ж я — глухая?

— Музыкального! — Она еще больше веселится. — Ты же все врешь! Ты ни одной песни правильно не знаешь!

Я обижаюсь. Зачем она смеется? Почему это я не знаю ни одной песни?

— Ну спой «Широка страна моя родная»!

— Широка страна моя родная, много в ней лесов, морей и рек!

— Хватит, хватит! — Она машет руками. — «Чижика-пыжика» спой!

Не буду я ей ничего петь… Подумаешь…

— Вот угадай, какая это песня: ля-ля-ля, ля-ля-ля… ля-ля-ля-ля!..

Действительно, как будто что-то знакомое… Очень знакомое…

— Ну, а это? Та-та-та! Та-та, та-та-та-та…

— Много таких песен, — говорю я.

— Прямо уж, много!.. У каждой песни свой мотив. А ты не чувствуешь.

Может, она и права… У каждой песни свой мотив… А я не чувствую. Я как-то никогда об этом не думала… И никто мне не сказал.

— А почему учительница мне не сказала?

— Да она не догадывается, что ты не понимаешь!

— Хм… — говорю я. — А я всегда была уверена, что между говорить и петь разница как между бегать и ходить. Говорим быстро, а поем медленно.

Ика хлопает в ладоши:

— Во даешь! Да как ты вообще-то играешь?

— Очень просто: запоминаю, на какую клавишу после какой нажимать и сколько держать.

— Никому не рассказывай!

Нет, не стану я больше заниматься музыкой. Ни за что. Пускай бабушка занимается, если хочет.

Новый год. Был, уже прошел — неделю назад. Елка высохла, осыпается, почти не пахнет.

— Хватит, хватит, — говорит мама, — давайте разбирайте ее! Надоело — повернуться невозможно, и весь пол в иглах.

— Весь пол в иглах, — кивает папа.

Я снимаю игрушки, заворачиваю их в вату и укладываю в большую картонную коробку. Папа вытаскивает елку из ведра с песком и несколько раз сильно стукает об пол. Елка становится совсем прозрачная — сухой ствол, голенькие веточки. Папа берет листок бумаги, аккуратненько сгребает с полу иголки и ссыпает их в пакет. Я смотрю. Он прячет пакет к себе в стол.

— Зачем они тебе?

— Тс-с-с… — прикладывает палец к губам.

Что-то придумал. Но что? Что можно делать с сухими елочными иглами?

Мы с Икой идем домой. Долго уже идем. Сначала дошли до моего дома, и я пошла дальше — провожать ее. А потом она проводила меня обратно. А потом я проводила ее. А потом она. Теперь мы стоим у нашего подъезда. Просто так стоим. Домой мне совсем не хочется… Если папы нет дома… Я чувствую, что его нет…

— Ладно, надо идти, — говорит Ика.

— Погоди, — прошу я. — Погоди еще малость…

— Нельзя, мать беситься станет.

— Пускай побесится.

— Да — пускай! Тебе хорошо говорить, ты мою мать не знаешь… Как разблажится, хоть из дому беги.

— А если бы было куда бежать, ты бы убежала?

— Вестимо дело, убежала. Только куда? Некуда… Куда ни убеги, а если родители есть, все равно вернут. Ладно уж, пусти, пойду.

— Иди, разве я тебя держу?

— Конечно, держишь.

— Я? Я тебя не держу. Это шарф тебя держит.

— Потому что ты его к трубе привязала.

— Не привязала, только чуть-чуть зацепила.

Правда, только засунула бахрому за трубу, и все. Капельку заткнула. Если она дернется посильнее, шарф выскочит.

— Все равно пусти.

— Как же я пушу, если я не держу?

— Вот не пустишь, мне от матери влетит.

— А ты думаешь, мне тебя жалко?

— Не знаю…

— Не жалко, нисколечко.

— Значит, ты злая и вредная.

— Я злая, а ты все равно хочешь со мной дружить.

— А ты?

— Если уйдешь сейчас, не захочу.

— Как же я уйду, когда я привязана?

— А ты развяжись.

— Ну, правда…

— Правда. Слушай, скажи ей, что к сбору готовились.

— Вчера уже говорила.

— Тогда, что стенгазету оформляли.

— Стенгазету! Она мне такую стенгазету покажет!..

— Ну тогда иди, иди!

— А ты не станешь сердиться?

— Почему я должна сердиться?

— Что я ушла.

— Конечно, стану.

Мы опять стоим.

— Ну, правда…

— Иди, иди, беги! — Я вытаскиваю концы ее шарфа из-за трубы.

— Ты меня не любишь?

— Конечно, люблю.

— Больше, чем Верку?

— Конечно, больше.

— Правда?

— Ну, иди уже!

— Иду. — Ика смеется. — Пока! Правда любишь?

Убежала… Разве я люблю ее? Не знаю… Я люблю папу. А вдруг он все-таки дома? Почему я решила, что его обязательно нет? Вот сейчас возьмет и откроет мне…

Мне открывает Надя. Папы нет. Ну что ж, что нет? Ведь еще рано. Он еще может прийти. Вполне может прийти… Двадцать раз может прийти. Двадцать раз может прийти… Я хожу по комнате. Двадцать раз может прийти! Может… Он не придет! Я чувствую, чувствую, что он не придет сегодня! Не придет…

— Солнышко! — Я останавливаюсь возле стола и оборачиваюсь к окну. Широкий красный диск, тоненькое облачко, как поясок… — Солнышко, сделай, чтобы он пришел… Дорогое, ясное, теплое! Сделай, чтобы он пришел! И чтобы не пил водку… Пожалуйста… Ты ведь можешь это сделать… Ты все можешь. Сделай, пожалуйста, очень тебя прошу, сделай — чтобы ему не хотелось пить. А я… Я буду хорошая, вот увидишь — все-все буду делать, буду учить французский. Даже музыкой буду заниматься — если так надо. Перестану читать книжки. Если хочешь, и с Икой не стану дружить. Ни с кем не стану дружить. Буду целыми днями сидеть дома и перебирать крупу. Штопать чулки. Только сделай, как я прошу!..

Час ночи. Лифт ездит вверх, ездит вниз, опять вверх. Папы нет…

Оно ничего не может. Не может! Оно просто шар. А я дура, дура!.. Оно ничего не видит и не слышит. Бессмысленный шар, сгусток космической пыли, раскалившийся до газообразного состояния — шесть тысяч градусов на поверхности, а внутри и подавно пятнадцать миллионов. Желтый шар, сейчас светит, а потом потухнет. Конечно, нужно быть дураком, последним идиотом, чтобы верить, будто космическая пыль может сделать, чтобы человек перестал пить водку! Ничего оно не может… Я утыкаюсь лицом в подушку и плачу. Никто ничего не может…

Мама привела к нам Георгия Ивановича. Познакомилась с ним на трамвайной остановке и привела к нам домой — кормить тарелкой супа. Георгий Иванович высокий, тощий, штаны у него ободраны лохмами, рубаха вытертая, грязная. Он кончил три института: Геологический, Кристаллографии и Институт философии Коммунистической академии. А живет он один в маленьком домике возле мужской школы.

— Подождите, я подыщу вам старые брюки Павла, — обещает мама.

— Не трудитесь! — хмурится Георгий Иванович и отхлебывает с ложки суп. — Не собирал обносков с барского плеча и впредь не намерен!

— При чем тут обноски? Какие обноски? О чем вы говорите? — спорит мама. — Что за гордыня такая неуместная? Вполне приличные брюки. Уж во всяком случае, куда лучше вашего тряпья.

— Это тряпье — меня спасло! — заявляет Георгий Иванович.

— Не понимаю: от чего и каким образом оно вас спасло?

— Вам не обязательно понимать.

— Прекрасно. Но вам тоже вовсе не обязательно ходить оборванцем. Интеллигентный человек с тремя дипломами! А выглядите как огородное пугало. Извольте, вот — совершенно целые, чистые, отглаженные брюки. Я вам заверну в газету. Берите и не спорьте, пожалуйста.

Георгий Иванович раскрывает свой портфель — огромный, потрепанный — и вытаскивает оттуда рукопись.

— Это труд моей жизни! Я открыл Шпицберген.

— Положим, — хмыкает папа, почесывая ухо, — Шпицберген открыли не вы. Архипелаг Шпицберген открыл в 1596 году голландский мореплаватель Виллем Баренц. В честь коего и названо Баренцево море.

×
×