Наденька к нам больше не приходит. Мама звала ее обратно, но она не согласилась — сказала, что поступила учиться на медсестру. Зато Георгий Иванович каждый день является есть тарелку супа. И сидит у нас битых три часа.

— Ах, не знаю, что делать… — жалуется мама. — Второй месяц без домработницы. Просто голова кругом идет. Пришла какая-то идиотка, вчера из деревни, в жизни утюга не видела, не знает, с какой стороны за тряпку взяться… Три дня с ней билась, и пришлось в конце концов выгнать. Можно чему-то научить человека, когда он проявляет старание: желает прислушиваться, но если он полный остолоп, то сколько ни мучайся, ничего в пустую башку не вколотишь.

— Я приведу вам женщину, — говорит Георгий Иванович, отхлебывая суп. — Она, правда, своевольная дама, даже, я бы сказал, наглая, но вам, я полагаю, подойдет.

— Я что-то не понимаю… Вы так нелестно ее охарактеризовали, — сомневается мама. — А почему, собственно, вы находите ее… наглой?

— Имею к тому основания. Силой набросилась убирать мой дом! Я этого терпеть не могу. Я запрещал. Но она улучила момент, когда меня не было, перевернула все вверх дном и выбросила на помойку мою любимую платяную щетку!

— Наверно, неумышленно.

— Весьма ошибаетесь! Именно, что умышленно! Я стал проверять, все ли цело — после этой уборки! — и обнаружил отсутствие щетки. Марья Александровна, спрашиваю, куда вы изволили засунуть мою платяную щетку? А она отвечает с омерзительной наглостью: «Выбросила на помойку!»

— Нет, мне что-то не верится, — говорит мама. — С какой стати человек в здравом уме станет выбрасывать чужую щетку? Георгий Иванович, извините меня, но, по-моему, вы чего-то не договариваете.

— Не договариваю только мерзкого выражения ее лица при нашем объяснении. «Если вы имеете в виду эту дощечку с дырочками… — она имела наглость это произнести! — то я выбросила ее на помойку». Да, представьте себе! Ей наплевать, что для меня это было дорогое воспоминание! Весьма дорогое! Этой щеткой пользовался мой покойный отец!

— В таком случае вы должны были ее предупредить, — замечает мама.

— Предупредить?! Предупредить, чтобы не вздумала выбрасывать мои вещи? Понимаете ли вы, что вы говорите? Почему же она не спалила мой дом? Я ведь тоже не предупреждал, чтобы она этого не делала! И вы, значит, оправдываете эту особу? Объясните, как я мог предупредить, если она проделала все наскоком и втайне от меня?

— Хорошо, как бы там ни было, — вздыхает мама, — приведите ее. Как вы сказали ее зовут? Марья Александровна? Я знала одну Марью Александровну в Таганроге… Но это, конечно, не та. Приведите, хуже не будет. В конце концов, ваши распри меня не касаются.

Марья Александровна живет в двенадцатом доме. У нее есть две дочки — одна, Нина, уже окончила школу, а другая, Белла, учится в шестом «В». Беллу я знаю, она занимается акробатикой и выступает иногда у нас на праздниках и на сборах дружины. У них отдельная квартира. Муж Марьи Александровны, Беллин отец, был крупный ученый, физик. Марья Александровна рассказывает, что раньше он получал прекрасную зарплату и всякие литеры, но теперь вдруг заболел, и они остались у разбитого корыта. Пенсии ему не платят, потому что врачи никак не поймут, что у него за болезнь и откуда она взялась.

А с Георгием Ивановичем Марья Александровна знакома давно, он был женат на ее институтской подруге. Подруга в войну умерла, и Георгий Иванович остался один. Марья Александровна его жалеет — из-за того, что он такой чудной и ни к чему не годный.

— Такой ведь умный был человек, везде поспевал. И работал вечно на трех работах, и учился, и все ему казалось мало. А потом взял да и сорвался со всех катушек — зачудачествовал, скопидомом записался, да каким! Ей-богу, не знаешь — то ли ругать его, то ли плакать, на него глядючи.

— Да, да, — вспоминает мама, — он мне рассказывал, как вы у него выкинули какую-то щетку.

— Щетку! Никакая не щетка, а деревяшка лысая. — Марья Александровна прыскает водой на мамину ночную рубашку и расправляет руками складочки.

Я люблю запах глаженого белья. Марья Александровна гладит не так, как Наденька, — не размашисто, а потихонечку, полегонечку, каждую оборочку трет, трет, вертит, крутит под утюгом.

— Вижу: деревяшка с дырочками, щетина давно вся вылезла, ну и выкинула ее к шутам. И представьте: тут же заметил. «Этой щеткой, — кричит, — пользовался мой покойный отец! Она мне дорога как память». Врет, поди, на помойке и подобрал. Ходит по улице и всякую дрянь собирает. Две комнаты у него, сени, кухонька, убрать бы да вычистить — квартирка хоть куда. Да где там! Все таким же добром завалено — тут баночка, там коробочка, тут тряпочка, ногу поставить, ей-богу, некуда. Совсем, прости господи, из ума выжил.

— Да, и не старый ведь человек, — вздыхает мама, — мог бы привести себе какую-нибудь женщину, жениться.

— Что вы, об этом и речи нет… Весь по уши грязью зарос, никого в свои хоромы не допускает. Я и то хитростью, можно сказать, проникла. У вас, говорю, Георгий Иванович, такое антисанитарное состояние, что соседи на вас заявят. А уж после этой щетки злосчастной мне тоже вход заказан.

— Недаром говорят: если Бог хочет наказать человека, прежде отымет у него разум.

— Да. А знаете, почему людей к себе не подпускает? Боится, что кто-нибудь ворвется к нему в дом и останется.

— Ах!.. А ведь начнет рассуждать о своей геологии, подумаешь, действительно настоящий ученый.

— Учености в нем хоть отбавляй… Видно, и учености хорошо в меру. — Марья Александровна складывает рубашку и еще раз проглаживает уже отглаженный рукав. — А сверх меры все не в пользу… Мой Арон Михайлович тоже вот… Светлейший был разум. А теперь самых пустячных пустяков не помнит… Как будто подменили человека… Смотреть грустно. Если от роду дурак, так уж и спрашивают — как с дурака. А когда умный человек вдруг таким делается…

Да, я ее понимаю — я понимаю! Когда умный человек вдруг — вдруг! — делается дураком, это очень стыдно. Когда папа приходит домой пьяный, он тоже бывает как дурак. Говорит всякие глупости, каждое слово тянет, тянет и никак не может договорить…

— Арон? Вы сказали: Арон? — переспрашивает мама. — Он что же — еврей?

— Конечно, еврей. Если физик, так уж будьте уверены — еврей. Ведь и говорят: еврейская наука.

— Ну, нет, не обязательно, — не соглашается мама. — Складовская-Кюри, например, — полька.

— Это вы, Нина Владимировна, изыскиваете исключение из правила, к тому же исключение в квадрате: и полька, и еще женщина. А я говорю про правило. Правило: на сто физиков — девяносто пять евреев.

— Не знаю, возможно, вы и правы… Что касается меня, то я живого физика в глаза никогда не видывала. Не пришлось как-то…

— А я всех их знаю, весь институт. Некоторые и теперь к нам забегают — проведать… — Марья Александровна вздыхает и отправляет сорочку в стопку выглаженного. — Что уж теперь проведывать?.. Кого проведывать? Некого — был человек да весь вышел… Боже ж ты мой, как я его любила! Как любила… — Она качает головой. — И умница, и красивый, и в музыке разбирался, и к семье такой внимательный… А теперь что? Одно воспоминание… Портрет на стенке… Только что портрет ни есть, ни пить не просит, а за этим еще ухаживать надо. Правду говорят: кто-то там наверху заботится, чтобы человек не был слишком счастлив…

— Да, это верно: чуть размечтаешься, сразу тебе хлоп по голове — чтобы не забывался, — соглашается мама. — Хоть бы забирали таких куда-нибудь, в приют какой-нибудь…

— Что вы! — пугается Марья Александровна. — Типун вам на язык! Неужели вы думаете, я бы отдала? Ни за что!

— Да, но вы сами сказали… Если все равно ничего не понимает… Такая обуза…

— Не понимает… Многого не понимает. Но ведь узнает меня. Радуется, когда прихожу. Прямо как ребенок радуется… «Маша, Машенька…» После такой великой любви, как у нас была, чтобы куда-то отдать? Чужим людям? Господь с вами…

×
×