В доме смотрителя все ходили на цыпочках и говорили вполголоса. Петр Лукич был очень трудно болен.

Стоял сумрачный декабрьский день, и порошил снег; на дворе было два часа.

Женни, по обыкновению, сидела и работала у окна. Глаза у нее были наплаканы докрасна и даже несколько припухли.

В дверь, запертую изнутри передней, послышался легкий, осторожный стук. Женни встала, утерла глаза и отперла переднюю.

Вошел Вязмитинов.

– Что? – спросил он, снимая пальто.

– Ничего: все то же самое, – отвечала Женни и тихо пошла к своему столику.

– Папа не спал всю ночь и теперь уснул очень крепко, – сказала Женни, не поднимая глаз от работы.

– Это хорошо. А доктор был сегодня?

– Нет, не был; да что, он, кажется…

– Ничего не понимает, вы хотите сказать?

– Не знаю, и вообще он как-то не внушает к себе доверия. Папа тоже на него не полагается. Вчера с вечера он все бредил, звал Розанова.

– Да, теперь Розанова поневоле вспомнишь.

– Его всегда вспомнишь, не только теперь. Вы давно не получали от него известия?

– Давно. Я всего только два письма имел от него из Москвы; одно вскоре после его отъезда, так в конце сентября, а другое в октябре; он на мое имя выслал дочери какие-то безделушки.

– А вы ему давно писали?

– Тоже давно.

– Зачем же вы не пишете?

– Да о чем писать-то, Евгения Петровна?

Разговор на несколько минут прекратился.

– Я тоже давно не имею о нем никакого известия: Лиза и о себе почти ничего не пишет.

– Что она в самом деле там делает? Ведь наверное же доктор у них бывает.

– Бог их знает. Я знаю только одно, что мне очень жаль Лизу.

– И кто бы мог думать?.. – проговорила про себя Женни после некоторой паузы. – Кто бы мог думать, что все пойдет так как-то… Странно как идет нынче жизнь!

– Каждому, Евгения Петровна, его жизнь кажется и странною и трудною.

– Ну, нет. Все говорят, что нынче как-то все пошло скорее, что ли, или тревожнее.

– Старым людям всегда представляется, что в их время все было как-то умнее и лучше. Конечно, у всякого времени свои стремления и свои заботы: климат, и тот меняется. Но только во всем, что произошло около нас с тех пор, как вы дома, я не вижу ничего, что было бы из ряда вон. Зарницын женился на Кожуховой – это дело самое обыкновенное. Муж ее умер, она стала увядать, история с князем стала ей надоедать, а Зарницын молод, хорош, говорить умеет, отчего ж ей было не женить его на себе? Бахаревы уехали в Москву, да отчего ж им было и не ехать туда, имея деньги и дочерей невест? Розанов уехал потому, что тут уж его совсем дошли.

– То-то все и странно. Зарницын все толковал о свободе действий, о труде и женился так, как-то…

– Не беспокойтесь о нем: он очень счастлив и либерал еще более, чем когда-нибудь. Что ж ему? Кожухова еще и теперь очень мила, деньги есть, везде приняты. Бахаревы…

– Я о них не говорю, – осторожно предупредила Женни.

– Ну, а доктору нельзя было оставаться.

– Отчего же нельзя? разве, думаете, ему там лучше?

– Конечно, в этом не может быть никакого сомнения. Тут было все: и недостатки, и необходимость пользоваться источниками доходов, которые ему всегда были гадки, и вражда вне дома, и вражда в доме: ведь это каторга! Я не знаю, как он до сих пор терпел.

– Странная его барыня, – проговорила Женни.

– Да-с, это звездочка! Сколько она скандалов наделала, боже ты мой! То убежит к отцу, то к сестре; перевозит да переносит по городу свои вещи. То расходится, то сходится. Люди, которым Розанов сапог бы своих не дал чистить, вон, например, как Саренке, благодаря ей хозяйничали в его домашней жизни, давали советы, читали ему нотации. Разве это можно вынести?

– Да что, она не любит, что ли?

– А бог ее ведает! Ее никак разобрать нельзя. Ее ведь если расспросить по совести, так она и сама не знает, из-за чего у нее сыр-бор горит.

– Не хотят уступить друг другу. Ему бы уж поравнодушней смотреть на нее, что ли?

– Да ведь нельзя же, Евгения Петровна, чтоб он одобрял ее чудотворства. Чужим людям это случай свои гуманные словеса в ход пустить, а ведь ему они больны.

– Да, это правда, – проронила с сожалением Женни и заметила после короткой паузы: – а все-таки она жалка.

– Ни капли она мне не жалка.

Женни покачала неодобрительно головою.

– Право, – подтвердил Вязмитинов, – что тут жалеть палача? Скверная должность, да ведь сама такую выбрала.

– Вы думаете – она злая?

– Прежде я этого не думал, а теперь утверждаю, что она женщина злая.

– И как же он ее именно выбрал?

– Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько лет его знаем, в этом роде ничего похожего у него не было.

Женни промолчала.

– Вы не припомните, Николай Степанович, когда доктор стал собираться в Москву? – спросила Женни после долгой паузы.

– Не помню, право. Да он и не собирался, а как-то разом в один день уехал.

– Это было после того, как приезжала сюда Лиза и говорила, что брат Ольги Сергеевны выписывает их в Москву.

– Не помню, право. У меня плохая память, да я и не видал никакой связи в этих событиях.

– И я тоже… Я только так спросила.

– Я не заметил, как это все рассыпалось и мы с вами остались одни.

– Да, – задумчиво произнесла Женни.

– Вам говорил Помада, что и он собирается в Москву?

– Говорил, – отвечала спокойно Женни.

– Сидел, сидел сиднем в Мереве, а тут разошелся, – заметил Вязмитинов.

Гловацкий кашлянул в своем кабинете.

Женни встала, подошла на цыпочках к его двери, послушала и через пять минут возвратилась и снова села на свое место.

В комнате было совершенно тихо.

Женни дошила нитку, вдернула другую и, взглянув на Вязмитинова, стала шить снова.

Вязмитинов долго сидел и молчал, не сводя глаз с Женни.

– В самом деле, я как-то ничего не замечал, – начал он, как бы разговаривая сам с собою. – Я видел только себя, и ни до кого остальных мне не было дела.

Женни спокойно шила.

– В жизни каждого человека хоть раз бывает такая пора, когда он бывает эгоистом, – продолжал Вязмитинов тем же тоном, несколько сконфуженно и робко.

– Не должно быть такой поры, – заметила Женни.

– Когда человек… когда человеку… одно существо начинает заменять весь мир, в его голове и сердце нет места для этого мира.

– Это очень дурно.

– Но это всегда так бывает.

– Может быть, и не всегда. Почему вы можете знать, чту происходит в чужом сердце? Вы можете говорить только за себя.

Вязмитинов порывисто встал и хотел ходить по комнате.

Женни остановила его среди залы, сказав:

– Сядьте, пожалуйста, Николай Степанович; папа очень чутко спит, его могут разбудить ваши шаги, а это ему вредно.

– Простите, бога ради, – сказал Вязмитинов и снова сел против хозяйки.

– Евгения Петровна! – начал он, помолчав.

– Что? – спросила, взглянув на него, Женни.

– Я вас давно хотел спросить…

– Спрашивайте.

– Вы мне будете отвечать искренно, откровенно?

– Franchement? [18]– спросила Женни с легкой улыбкой, которая мелькнула по ее лицу и тотчас же уступила место прежнему грустному выражению.

– Нет, вы не смейтесь. То, о чем я хочу спросить вас, для меня вовсе не смешно, Евгения Петровна. Здесь дело идет о счастье целой жизни.

Женни слегка смутилась и сказала:

– Говорите.

А сама нагнулась к работе.

– Я хотел вам сказать… и я не вижу, зачем мне молчать далее… Вы сами видите, что… я вас люблю.

Женни покраснела как маков цвет, еще пристальнее потупила глаза в работу, и игла быстро мелькала в ее ручке.

– Я люблю вас, Евгения Петровна, – повторил Вязмитинов, – я хотел бы быть вашим другом и слугою на целую жизнь… Скажите же, скажите одно слово!

×
×