6 апреля. Читаю Бунина «Освобождение Толстого». Один злой человек, догадавшийся, что доброта высшее благо, пишет о другом злом человеке, безумно жаждавшем источать из себя доброту. Толстой был до помрачения вспыльчив, честолюбив, самолюбив, заносчив, Бунин — завистлив, обидчив, злопамятен.

* * *

Бунин в 9 томе говорит в «Письме в редакцию „Последних новостей“»:

«Я стоял… раздетый, разутый, — он сорвал с меня даже носки, — весь дрожал и стучал зубами от холода и дувшего в дверь сквозняка…» (333).

В статье «Репин»:

«…жестокий мороз… в доме — все окна настежь. Репин… ведет в свою мастерскую, где тоже мороз, как на дворе… Я… пустился со всех ног на вокзал…» (379–380).

В «Джером-Джероме»:

«В английских столовых с одной стороны камин, с другой „полярный холод“». «Милые хозяева вдруг распахнули все окна настежь, невзирая на то, что за ними валил снег. Я шутя закричал от страха и кинулся по лестнице спасаться…» (381).

Он был очень зябкий и даже у меня на даче в жарко натопленной комнате не снял шубы. Говорил: я путешествую в южные страны, а в России — только в международных вагонах, потому что окна там наглухо закрыты.

14 апреля. История моего портрета, написанного Репиным. Репин всегда писал сразу несколько картин. Я позировал ему для двух: для «Черноморской вольницы» и для «Дуэли». Раздевался до пояса и лежал на ковре в качестве раненого дуэлянта. В 1910 году он предложил мне позировать ему для портрета. Портрет удался. Репин подарил его мне. Но в Риме в 1912 году открылась выставка — и Репин попросил у меня разрешения отправить на выставку мой портрет. Портрет был послан. Через месяц Илья Ефимович приходит смущенный и сообщает, что портрет купили какие-то Цейтлины. «Произошла ошибка, — пояснил он. — Я застраховал портрет за определенную, очень малую сумму, а администрация выставки вообразила, что это цена портрета, продала ваш портрет по дешевке». Я был огорчен. Репин, утешая меня, обещал, что напишет с меня новый портрет. В 1916 году я был в Париже — с Ал. Толстым, Вл. Набоковым и Вас. Немировичем-Данченко. К нам в гостиницу явился сладкоречивый г. Цейтлин и от имени своей супруги пригласил нас к ним на обед. Мы пришли. Цейтлины оказались просвещенными, гостеприимными людьми, понаторелыми в светском радушии. После десерта мадам Цейтлин порывисто схватила меня за руку и повела в одну из дальних комнат. Там я увидел портреты ее детей, написанные Бакстом, и мой портрет, написанный Репиным. Я сказал, что этот портрет подарен мне художником, что они заплатили лишь сумму страховки, что я готов уплатить им эту сумму немедленно. Порывистая мадам уже хотела было распорядиться, чтобы принесли лестницу и сняли портрет со стены, но ее муж, войдя в комнату, воспротивился: «Куда в военное время вы повезете портрет? Ведь вам ехать в Питер Балтийским морем, через Скандинавию, портрет может утонуть, достаться немцам… Вот кончится война, и мы привезем вам портрет». Война кончилась большевиками, ленинскими декретами — все же Цейтлины воротились в Москву. В записках Крандиевской (жены Ал. Толстого) есть повествование о том, как Цейтлины, у коих было конфисковано все имущество, пробирались вместе с Толстыми в Одессу. Мой портрет, конфискованный у Цейтлиных, очутился в Третьяковке. Там он был повешен в зале, где портрет Павлова (работы Нестерова). Но висел не более месяца. Пришло какое-то начальство, удивилось:

— Почему Чуковский? Отчего Чуковский?

Портрет убрали в подвал. Когда я снова приехал в Москву, я увидел его в витрине магазина «Торгсин».

— Охотно продадим, но только за валюту, за золото.

Я ушел, а через месяц узнал, что портрет увезен в Америку. Это было, должно быть, в 1933 году. Через год я снова приехал в Москву, остановился в «Национале». Прихожу как-то вечером в вестибюль гостиницы, портье громко называет мое имя и дает мне письмо. Стоявшая рядом дама сказала певуче с удивлением:

— Are you really Mr. Chukovsky?[127]

Мы разговорились. Она сказала мне, что репинский портрет куплен ее мужем, находится (кажется) в Иллинойсе. Я объяснил ей, что портрет — моя фамильная собственность, что я прошу их продать мне этот портрет за советские деньги. Она обещала поговорить об этом с мужем. Муж работал в Амторге, и советская валюта представляла для него ценность. Условились, что он привезет репинский портрет из Иллинойса, а я уплачу ему стоимость портрета советскими червонцами. Так как американка (кажется, Mrs. Edward, или что-то в этом роде) тоже жила в «Национале», я каждое утро приходил к ней пить кофе, и мы близко познакомились. Потом она уехала к мужу — и долго не возвращалась.

Наступил год сталинского террора — 1937-й. Отечественные хунвейбины распоясались. Шло поголовное уничтожение интеллигенции. Среди моих близких были бессмысленно арестованы писатели, переводчики, физики, художники, артисты. Каждую ночь я ждал своей очереди.

И вот как раз в это время приходит ко мне посыльный, на фуражке которого вышито: «Astoria» (из гостиницы «Астория»), вручает мне письмо и пакет. Я разворачиваю пакет: там томики Уолта Уитмена, O’Henry, чулки, карандаши и еще что-то. Я даже не взглянул на конверт, не попытался узнать, от кого посылка, а завернул все вещи в тот же пакет, в каком они были, и отдал рассыльному вместе с нераспечатанным письмом. «Вот… вот… вот… я не читал… не смотрел… возьмите и несите назад», — бормотал я в отчаянии, ибо всякая встреча любого гражданина с иностранцем сразу же в глазах хунвейбинов превращала этого гражданина в шпиона. Хунвейбины и представить себе не могли, что есть хоть один интеллигент не шпион. Я почему-то вообразил, что письмо и подарки прислали мне «Эдварды» и что в письме было сообщение о прибытии моего портрета в Ленинград. Я думал, что портрет навеки исчез с моего горизонта. Но нет! Уже в 50-х годах я познакомился в Барвихе с нашим израильским послом, и он сказал мне, что часто бывал в Иерусалиме у тамошнего богача Шеровера и любовался репинским портретом. Я, конечно, сейчас же позабыл фамилию богача, но позднее, вступив в переписку с жительницей Иерусалима Рахилью Марголиной, очень милой женщиной, сообщил ей о своем портрете. Она установила при помощи радио, что портрет находится у г. Шеровера, большого друга СССР. Я вступаю с Шеровером в переписку. Он сообщил, что после его смерти портрет отойдет по завещанию Третьяковской галерее{5}, — и любезно прислал мне фотоснимок с этого портрета. Шеровер (я видел его портрет в одной иерусалимской газете) — человек несокрушимого здоровья, он проживет еще долго. По его словам, он купил этот портрет в Латинской Америке.

* * *

Маяковский, тоскуя по биллиарду, часто приходил в Куоккале на дачу к Татьяне Александровне Богданович — играть с ее детьми в крокет. Я как сейчас слышу уверенный и веселый стук его молотка по шару. Он почти никогда не проигрывал. Ему было 23 года, гибкий, ловкий, он не давал своим партнерам ни одного шанса выиграть. Татьяна Александровна ждала гостей — Евгении Викторовича Тарле, Редьков. Она приготовила большой пирог с капустой. Разрезала его пополам и одну половину на восемь частей.

Поставила пирог на террасе и сказала:

— В. В., возьмите себе на террасе пирожок.

В.В. вскочил на террасу и взял цельную половину пирога, ту, что была не разрезана.

* * *

Горький был слабохарактерен, легко поддавался чужим влияниям. У Чехова был железный характер, несокрушимая воля. Не потому ли Горький воспевал сильных, волевых, могучих людей, а Чехов — слабовольных, беспомощных?

* * *

Зиновий Исаевич Гржебин окончил Одесскую рисовальную школу, никогда ничего не читал. В литературе разбирался инстинктивно. Леонид Андреев говорил:

— Люблю читать свои вещи Гржебину. Он слушает сонно, молчаливо. Но когда какое-нибудь место ему понравится, он начинает нюхать воздух, будто учуял запах бифштекса. И тогда я знаю, что это место и в самом деле стоящее.

×
×