В поезде Лебедев, которому сейчас 45 лет, делает гимнастику. Для укрепления мускулов живота и проч. Любовно говорит о боксе.

О совещании не записываю, так как и без записи помню каждое слово. То, за что я бился в течение всех этих лет, теперь осуществилось. У советских детей будут превосходные книги. И будут скоро.

27/I. Сегодня должна была вторично собраться редакция по изданию академического Некрасова. Впервые мы собрались третьего дня: Лебедев-Полянский, Мещеряков, Кирпотин, Лепешинский, Эссен и я на квартире у Эссен. Специально выписали из Ленинграда Евгеньева-Максимова. Да, был еще и Заславский. У всех этих людей в голове есть одна идейка: не изображать Некрасова — боже сохрани — народником, потому что народники, по разъяснениям авторитетных инстанций, не такие близкие нашей эпохе люди, как думалось прежде. То обстоятельство, что Некрасов был поэт, не интересует их нисколько, да и нет у них времени заниматься стихами. Я выступил, сказал, что я белая ворона среди них, — Т. к. для меня Некрасов раньше всего поэт, который велик именно тем, что он — мастер, художник и проч. А если бы Некрасов высказывал те же убеждения в прозе, я никогда не стал бы изучать его и любить его. Настаивал на включении во все наши будущие предисловия и критические статьи — указаний на это — незамеченное ими — обстоятельство. Отнеслись не враждебно, хотя некоторая холодность в отношении ко мне была.

17/II. Вчера позвонил Алянский и сообщил, что в «Комсомольской правде» выругали мой стишок «Робин Бобин Барабек». Это так глубоко огорчило меня, что я не заснул всю ночь. Как нарочно, вечером стали звонить доброжелатели (Южин и др.), выражая мне свое соболезнование.

— Прекрасные стихи, мы читаем и восхищаемся, — говорят в телефон, но мне это доставляет не утешение, а бессонницу.

25/II. Великолепную вещь предложила мне редакция Детиздата. Собрать любовные песни, романсового типа — для подростков, чтобы отбить у них охоту от цыганской пошлятины. Я с радостью выбираю у Фета, у Полонского, у Анны Ахматовой, у Бориса Корнилова. У каждого лирика. Ничего нет у Мея, хотя я перелистал его из строки в строку.

10/IV. Третьего дня получил приглашение, подписанное Бубновым, явиться в Кремль для обсуждения предстоящих пушкинских торжеств. Это ударило меня как обухом: был занят Репиным, отделывал своего «Медведя», составлял «Лирику», редактировал 2-й том Некрасова — все это к спеху — и вдруг на тебе. Хотели мы ехать с Марией Борисовной, но Т. к. 10-го апреля предполагалось открытие Комсомольского Х-го Съезда, оказалось, что номеров не достать ни в одной гостинице, и М.Б-на побоялась ехать.

С новым портфелем (который я купил в Мосторге) иду к Кремлю. В качестве чичероне Эфрос. Он тут бывал, все знает, хлюпаем по лужам — и вот мы уже в длинном зале заседаний Совнаркома. Уютно и величественно. Портреты Ленина и других вождей… Буденный, Куйбышев… Пушкин. Целый ряд подлинных пушкинских реликвий по стенам. Павел Тычина, Янка Купала, Мейерхольд… Ведомый своей престарелой дочерью, девяностолетний Карпинский. Москвичи группируются возле Розмирович. Ко мне подходит Демьян Бедный и говорит, что «Искусство перевода» замечательная книга. «Бывают же книги — умнее авторов. Вы и сами не понимаете, какую умную книгу написали». Мы садимся.

Демьян настроен игриво и задорно:

— Зачем вы печатали стихи Некрасова «Муравьеву», когда они написаны не Некрасовым?

— А вы зачем печатали «Светочи», если они заведомо принадлежат не Некрасову?{3}

Демьян смущен:

— Я никогда не считал, что «Светочи» написаны Некрасовым (!?), я видел тут только литературоведческую проблему.

Ленинградцев ущемляют в отношении юбилея. Толстой острит:

— Нам остается одно: привести в порядок Черную Речку!

Тут говорит Межлаук, холеный, с холеным культурным голосом. Нападает на академическое издание: «Нужен Пушкин для масс, а у нас вся бумага уходит на комментарии».

Накоряков приводит какие-то цифры, которые я слушаю плохо, — потом выступает какой-то седой из аппарата Межлаука и разбивает Накорякова в прах. Накоряков стушевывается.

Ленинградцы с места во время доклада Розмирович о том, как устраивать чествование Пушкина в маленьких городах:

— Например, в Ленинграде… Город маленький и к Пушкину не имел никакого отношения.

Толстой в это время рассматривает «Евгения Онегина» и возмущается иллюстрациями Конашевича:

— Плохо… Без-гра-мотно. Говно! — говорит он вкусным, внушительным голосом. Бонч поддакивает. В сущности, волнуется один лишь Цявловский. Горячим, громким голосом, которого хватило бы на 10 таких зал, сообщает о всех мемориальных досках и местах увековечения Пушкина. Кипятится, кричит, лицо красное:

— К нашему счастью, этот старый флигель сохранился… К нашему глубокому горю, от этого мезонина и следа не осталось…

Аудитория не чувствовала ни горя, ни счастья. Ленинградцы довольно вяло отстаивали свои права на устройство пушкинских торжеств именно в Ленинграде.

— Убивали там! — крикнул Демьян и выступил со своим проектом Пантеона. Нужно перенести прах Пушкина в Москву и там вокруг него образовать Пантеон русских писателей. Неожиданно Мейерхольд (который до сих пор был ругаем Демьяном нещадно) начинает ему поддакивать:

— Да, да! Пантеон, Пантеон… Великолепная мысль Демьяна… Да… да… Непременно Пантеон.

Толстой: Пантеон надо делать в Казанском соборе.

Я вглядываюсь пристальнее. Лежнев… Стецкий… Горбунов (непременный член Академии Наук) — Щербаков. Толстой говорит о нем:

— Кролик, проглотивший удава. (Не знаю почему. Не потому ли, что лицо у него каменное. Толстой жалуется: не могу глядеть на него: парализует…)

Когда я уходил из Кремля, две контролерши, выдавшие нам билеты, вдруг зарделись и заговорили свежими неофициальными голосами.

— Ах, какие вы пишете сказки! Не только маленьким они нравятся, но и взрослым…

Сейчас в «Национали» живет какой-то монгольский министр. Я спросил у лакея, прислуживавшего ему за столом, дал ли ему министр на чай. Лакей ответил:

— Прилично реагировал!

Этот же лакей со злобой говорил мне, что гостиница «Москва», о которой столько кричали, уже разрушается, потолки обсыпаются, штукатурка падает и проч. (Все это оказалось ложью. Я в тот же день был в «Москве» — гостиница весьма фундаментальная.) «Националь» — «конкурентка» «Москвы», и потому ругает ее на чем свет стоит:

— Руки надо отрезать тому, кто строил эту гостиницу, и голову тому, кто ее принял.

22/IV. Вчера на съезде сидел в 6 или 7 ряду{4}. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пошел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место{5}). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его — просто видеть — для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали — счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой — все мы так и зашептали: «Часы, часы, он показал часы», — и потом, расходясь, уже возле вешалок, вновь вспоминали об этих часах.

Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту).

×
×