Одним из моих предков был известный юродивый Бох, которого считали похабом: летом и зимой он разгуливал по городу и даже заходил в гости к людям нагишом, не прикрывая срама. От холодов он не прятался - ни в сараях, ни в церкви. Но однажды ударили такие морозы, что он до полусмерти замерз на улице, и его внесли в дом к одной набожной вдове. Здесь он пришел в себя. Чтобы окончательно привести его в чувство и разогнать кровь, вдова, говорят, налила ему добрую рюмку водки, а сама при этом разголилась. А была она еще очень хороша собой и молода. Юродивый даже застеснялся, что вообще-то было ему несвойственно. Он стоял полускрюченный у двери и не мог оторвать взгляда от женских тугих прелестей. "Да ты попрыгай, посоветовала ему женщина, - кровь и побежит, а ты оживешь". Но стоило ему разок прыгнуть, как смерзшийся в сосульку член отвалился и со звоном упал на пол, расколовшись натрое. Вдова ахнула и бросилась за доктором Жерехом. Что уж там предпринял врач, до сих пор неизвестно, но с той поры этот Бох разом прекратил юродствовать, сделал вдове семерых ребятишек и много способствовал улучшению табачной фабрики, где стал старшим управляющим и богатым человеком. Осколки же льда, оставшиеся на полу после падения известного члена, вдова сохранила в особой бутылке, освятила в церкви и лечила ими мужчин от импотенции.

Девочка всюду бегала за мной, как собачка. Однажды на старом кладбище она написала прутиком на дорожке "кто такая спящая в подземелье", и я поведал ей романтическую историю об одной буйной французской принцессе, одержимой бесом сластолюбия. Доходило до того, что эта своенравная и презиравшая законы красавица въезжала на коне в церковь за приглянувшимся ей юношей или мужчиной, захватывала его и под страхом смерти заставляла сожительствовать с нею. Но однажды ей было видение: Святая Дева гневно обличила ее бесчинства, "запечатала девственностью" и велела отправляться в Палестину, ко Гробу Господню, дабы искупить великие свои вины. Собрав под свои знамена сотни девственниц, новый крестоносный отряд высадился возле Аккры и двинулся к Иерусалиму. Но за рекой, преграждавшей им путь, их поджидало сильное сарацинское воинство. Заметив робость в своих рядах, принцесса на виду у всех выколола себе глаза кинжалом и закричала: "С нами Бог! На том берегу он дарует нам новое зрение и победу!" - и бросилась верхом в воду. Некоторые воительницы последовали ее примеру, другие же нет. На другом берегу принцесса и впрямь прозрела и бросилась на сарацин с такой яростью, что прорубила просеку в их рядах. Но подруги ее были перебиты или пленены. Так и пришлось ей в полном одиночестве скитаться по бескрайним землям Востока, вступая в сражения, ночуя среди скал и молясь о судьбе несчастных соплеменниц, ставших наложницами сарацинских рыцарей и вкушавших грешные прелести сералей. За годы сражений и других тяжких испытаний принцесса далеко отклонилась от пути на Иерусалим, а многочисленные раны и усталость заставили ее искать тихого приюта, каковой она и обрела на берегу русской реки Ердани в русском граде Вифлееме, где и спит вот уж сколько лет ни жива ни мертва. А неудавшийся тот крестовый поход в латинских хрониках был назван Виржиналь.

Тогда-то она не выдержала и расхохоталась.

Почуяв неладное, я спросил, уж не вернулась ли к ней способность речи и не вспомнила ли она свое имя. Она повела меня в заросший угол кладбища и закрыла босой стопой чужую фамилию, чтобы я мог прочитать имя - Hanna.

- Значит, Ханна, - сказал я. - Или Анна.

- Ханна, - сказала она. - Это точно. Та женщина, которая утонула, была моей матерью, но я не помню, почему мы оказались в реке. А ты - лжец, каких не видывал свет.

- Вот ты и заговорила, - сказал я. - Хоть это-то - правда. Почему ты не хочешь жить с нами или у Гаваны?

- Потому что вода, - сказала она. - Потому что я сама.

Когда она подросла, Гавана разрешила жить ей в одном из закутков Козьего дома. Это была такая часть Африки, где когда-то жили ремесленники, спившиеся чиновники и прочие людишки, державшие для пропитания коз. Народу там осталось мало. Ханна поселилась в маленькой комнатушке, сама готовила себе еду, стирала и так далее. И никого, кроме меня, не подпускала к себе на выстрел.

Я вернулся домой поздно вечером и заперся в своей комнате.

Ночь пахла лимоном и лавром.

И это - конечно же, и это - объяснил ей я: иные ночи в Городе Палачей пахнут лимоном и лавром. Разбойничьи ночи, когда в Вифлеем возвращался пароход "Хайдарабад", давно принадлежавший темным людишкам вроде братьев Столетовых да братьев Лодзинских и служивший для переброски - тут уж точно никто не знал - то ли оружия на мятежный Юг, то ли бриллиантов, то ли наркотиков, то ли даже людей, выкраденных по разным местам для выкупа либо в проститутки. Вот на это-то как раз Ханне было наплевать.

Запахи, будоражащие кровь и воображение. Угроза, мужество и веселье, воплощенные в капитане Бохе, которого Гавана давным-давно перестала звать к себе за стол, никому, конечно, не объясняя - почему. Не звала - и все.

Мы поднимались на верхнюю площадку Голубиной башни, и Ханна приникала к перилам, вглядываясь во взволнованную тьму и втягивая ноздрями все эти запахи.

А ночь пахла лимоном и лавром, и запах становился все гуще и острее, и она первой учуивала, как всегда бывало, что хищнорылый "Хайдарабад", с шумным присвистом плеща плицами огромных колес, с двадцатипятиствольной митральезой на носу, весь - порыв, весь - натиск, весь - водокрушительная мощь железа, с искристо-черным плащом дыма за кормой, - уже миновал последнюю перед Вифлеемом пристань и вот-вот явится потрясенным жителям Города Палачей, и первым, кого они увидят на носу, рядом с митральезой, будет, конечно же, капитан Борис Бох - белая фуражка, белый китель с золотыми вензелями и пуговицами, дерзкий, наглый, слегка пьяный, в обнимку с какой-нибудь сиреной, пахнущей дешевой "Белой сиренью" и подобранной на одной из пропахших вяленой рыбой ерданских пристаней, - ее он, едва судно пришвартуется, попросту оставит там, где она стояла, и забудет навсегда, и вразвалочку двинется вниз по лесенке к трапу, чтобы - маршрут выверен годами - первым делом навестить своих подданных, которые уже нагрели воду и ждут не дождутся, когда же он сядет в парусиновое кресло перед медным тазом, наполненным горячей водой с лимоном и лавром, и бережно опустит в таз огромные волосатые ноги с узкими сильными ступнями...

- Морвал и мономил! - кричала она, прыгая через ступеньки, мчалась наперегонки со своей тенью - чур, кто первый, вниз, под режущий свист сторожей на башнях, перелай собак, вонь и шип керосинок, ниже, ниже, по стертым ступеням шаткой лестницы, с которой мелким горохом сыпались кошки, галоши и мыши, - туда, в ресторан, где уже Вовка Служба, чьи щеки, грудь и задница были одного размера и про которую с восхищением говорили: "Срака сорок сороков!", торжественно вносила в зал огромный медный таз с горячей водой...

- Морвал! - из последних сил выдыхала она. - Мономил...

Морвал и мономил.

Ночь пахла лимоном и лавром.

Еще за поворотом Ердани только-только угадывалось разгорающееся зарево корабельных прожекторов, фар и ламп, которыми были украшены все его мачты, весь белоснежный красавец от носа до кормы, и еще никто, кроме нее, не слышал голоса пароходного гудка. Наконец далеко над слившимися в темно-синюю массу раскольничьими елями в несколько мгновений разгорался настоящий пожар электрических огней, и чистый медный голос судна возвещал о главном событии недели, ради которого к пристани и спешили люди, оркестранты из пожарной команды в надраенных медных касках с гребешками, и грузчики отворяли широченные беленые ворота портовых складов, и вспыхивали сигнальные огни над дебаркадером и на городских башнях, и наконец, когда пароход миновал поворот, с берега начинали нестройно кричать "ура", - а белый узконосый красавец с золотыми буквами на борту, мощно и равномерно шумя гребными колесами, проходил не снижая скорости по каналу к пристани и, гудя и давая свистки, величественно разворачивался, работая колесами вразнобой, чтобы точно пристать к выраставшим из воды могучим столбам, скрученным канатами в руку толщиной, и, дав последний, самый громкий, причудливо-переливчатый гудок, под всполошный всхлип медных оркестров причалить к прогибавшейся под толпой пристанью. На мостике - огромный капитан в белой фуражке с золотым кантом и белоснежном кителе с пылающими на груди пуговицами, с крупной обезьянкой на плече, отдававшей честь встречающим. "Ура! - уже кричали обезумевшие от радости люди. - Ура тебе в дышло!" И грузчики в холщовых балахонах с бляхами, жарко дыша свежевыпитой водкой и чистейшей слезы чесноком, бесстрашно бежали по узким дощатым мосткам на борт, пока матросы неторопливо и важно гремели цепями, спуская на пристань окованный медью широкий трап с надраенными до блеска поручнями, чтобы первому дать дорогу - ему же, конечно, белоснежному капитану с обезьянкой на плече. Задержавшись на несколько мгновений на палубе и не обращая внимания на орущую внизу толпу, он втягивал хищно вырезанными ноздрями горячий воздух земли, глаза его вспыхивали при взгляде на ярко пылающие - в его честь, конечно же, - окна Африки, и только после этого, под новый взрыв оркестровой меди, гром колоколов и низкий рев пароходного гудка, ступал на трап, ухавший под его тяжестью так, что слабые женские сердца трепетали, как овечьи хвосты, и это был настоящий трепет, и овечьи хвосты были вымыты, завиты и надушены - и все ради него, неторопливо поднимающегося к Африке, - для него, отважного и бездомного, как Эрос, она была лишь пристанищем на бесконечном пути по водам России...

×
×