Перед его глазами возвышается над краем крыши шлем и плечо греческой богини на фронтоне театра. Она стоит лицом к пустынной площади, отвернувшись от Василия Кузьмича так, что кроме шлема виден только один ее глаз и уголок рта. Кусок круглого белого плеча и складка туники отколоты осколком бомбы, но она стоит, как сто лет стояла, торжественно-спокойная, свободно опираясь о копье со сверкающим наконечником, и невозмутимо смотрит вдаль, туда, где за нагромождением крыш и куполов, в туманной дымке, над городом всходит солнце.

Рядом с черными провалами обожженных огнем, разрушенных кварталов зеленеет нежная листва притихших, немых бульваров, где давно уже не видно играющих детей и голуби перестали ворковать на дорожках. Гранитные каналы, доверху налитые весенней водой, отсвечивают бледной голубизной чистого неба.

Василий Кузьмич любит весь этот город, любит свой театр, где прошла вся его жизнь. Даже к богине он по-своему привязан. Во время смятения бомбежек, когда осколки стучали по крыше, при свете медленно сползающих с неба осветительных ракет, ему всегда как-то утешительно было взглянуть сбоку на ее невозмутимо-спокойное лицо с пляшущими на нем отсветами пожара. Однако сейчас его слегка раздражает, что она выглядит такой безмятежной и самоуверенной. Смотрит, точно хочет сказать: "Все это уже было. Все это я уже видела, все опять пройдет, а я останусь..."

"Хорошо тебе теперь так рассуждать, матушка! - думает Василий Кузьмич. - А где бы ты была, если бы мы не тушили зажигалок?"

Из нижнего слухового окна, один за другим, пригибаясь, вылезают бойцы МПВО - дневная смена. Громыхая сапогами по железным листам крыши, они идут принимать посты.

Дежурство у Василия Кузьмича должен принимать Анохин, престарелый рабочий сцены. Оставив на крыше всего одного наблюдателя, они через слуховое окно пролезают на чердак, мельком проверяют щиты с пожарным инструментом и, спотыкаясь в полутьме об ящики и мешки с песком, выбираются на лестницу. Отставая, за ними все время старательно поспевает Пичугин, по сцене Альбатросов, старый мимист, игравший в балетах главным образом пожилых волшебников и королей, которые величественным жестом подают знак поселянам или нимфам начинать танцы, но сами никогда не танцуют.

Втроем они спускаются, переходя с одной лестницы на другую, мимо стрел, нарисованных на стенах, и надписей: "4-й ярус", "Буфет 3-го яруса". Время от времени они останавливаются, прислушиваются, нет ли какого-нибудь беспорядка, не слышно ли запаха гари.

Спуск утомителен, все они немолоды и истощены. Дойдя до удобных кресел партера, не сговариваясь, присаживаются отдохнуть.

В зале темно, только в концах громадного зала горят две слабые лампочки. За высоким порталом сцепы с поднятым занавесом черно и просторно, как безлунной ночью на городской площади. В густом сумраке потолка иногда на мгновение вспыхивает цветным огоньком хрустальный подвесок люстры.

Василий Кузьмич откидывается на спинку мягкого кресла и кладет руки на подлокотники. Ладони ощущают знакомое прикосновение бархата. Знакомого, слегка потертого театрального голубого бархата. Даже на ощупь, в темноте он чувствует его голубым. Осторожно подносит руку к лицу и слышит еле уловимый лапах тонкой пыли и надушенной кожи множества женских рук, лежавших на этих бархатных ручках. И вдруг на мгновение видит все.

...Только что, медленно тускнея, угасла люстра под потолком, засветились красные огоньки у входных дверей, и свет рампы праздничным сиянием подсветил снизу тяжелую бахрому уже волнующегося, готового подняться занавеса, за которым чувствуется затаенное движение последних приготовлений. Среди быстро стихающего говора, шелеста афиш и платьев слышится сухой стук дирижерской палочки. И сам Василий Кузьмич, гладко выбритый, официально подтянутый и корректный в своей тужурке с бархатным воротником, с пачкой программок в руке, неслышно и торопливо проводив последних запоздавших, возвращается на свое место у дверей центрального входа партера.

Он здесь хозяин, один из многих работников, чьими трудами слажено сейчас начинающееся действие.

Мягко потирая руки, по-хозяйски оглядывая зал, он с наслаждением ощущает знакомую, любимую атмосферу порядка, благоговейной тишины, сосредоточенности и общей стройной налаженности громадного сложного дела. Ему кажется, что эти минуты похожи на последние мгновения перед отплытием большого корабля.

И вот корабль ожил, двинулся с места и начал плавание: зазвучала музыка, всколыхнулся и плавно взлетел занавес, пахнув ветром в лица, и в зале стало светло от солнца, заливающего кусты и колонны усадьбы Лариных...

Переглянувшись, старики со вздохом поднимаются и продолжают обход.

Василий Кузьмич находит в связке нужный ключ и отпирает железную дверь склада бутафории. Длинными рядами теснятся на полках золотые ковши, греческие амфоры и блюда с виноградными кистями и ярко раскрашенными яблоками, окороками и жареными картонными кабанами. Сверкают фальшивыми камнями рукоятки мечей, шлемы с золотыми орлами, алебарды, чеканные медные щиты. Тут хранится все, начиная от пистолета Германна и чернильницы Татьяны до лебедя Лоэнгрина и Золотого Петушка...

Тишина. Сырой холод. Темнота. Но все в порядке. Они запирают двери и идут в костюмерный склад.

Сундуки, длинные ряды вешалок, где хранятся боярские шубы, черные плащи волшебников, царские одежды и хитоны фей, лохмотья санкюлотов, стрелецкие кафтаны и мундиры фантастических балетных государств.

Наконец осмотр окончен, имущество принято в целости, и кольцо с ключами передано Анохину. Василий Кузьмич возвращается в комнату коменданта театра.

Близоруко поднося к глазам, он раскладывает отсырелые бумаги и письма. Вот еще два новых письма: опять Истоминой в адрес театра.

Василий Кузьмич собирает в пачку все письма Истоминой, их семь штук. Они начали приходить после заметки в газете "Двадцать пять лет деятельности". Неужто двадцать пять? Он отлично помнит Истомину. Точно вчера он видел ее совсем молоденькой. И вот - двадцать пять.

Все стены комнаты завешаны фотографиями. Мефистофели с дьявольским изломом бровей, беленькие Снегурочки, Демоны с черными провалами глаз, Джульетты в шапочках, вышитых жемчугом, Шемаханские царицы, Олоферны со смоляными курчавыми бородами, Лоэнгрины и Шуйские, Онегины, Любаши и Радамесы...

"Бедные вы мои арапчики, русалочки и чертики, - печально думает Василий Кузьмич. - Где-то вы все теперь? Где ваше сказочное царство? Волшебные ваши голоса? Осталось ли от вас хоть что-нибудь? Или и вы погибли под развалинами после взрыва фугаски, замерзли, умерли от голода?.. Зачем же тогда все это было? Зачем и я был? Неужели все это можно уничтожить?"

А где же тут Елена Истомина?.. Ага, вон то молодое, такое внимательно-радостное лицо между Борисом Годуновым и Травиатой - это она... Подумать только. И он может захватить эти письма, добраться как-нибудь до окраины города и увидеть ее живое, знакомое лицо, хоть одно из этих бесконечно милых его сердцу лиц!

...Мелкими, пошаркивающими шажками Василий Кузьмич не спеша подвигался вперед вдоль длинных улиц, переходил площади и несколько раз, добравшись до какого-нибудь тихого переулка, присаживался отдохнуть. Наконец высокие городские дома остались позади, потянулся пригород, и в конце улицы блеснула солнечная рябь реки.

Ступая по грудам битого кирпича, он прошел под воротами и остановился. Перед ним была обожженная кирпичная пустыня. Печные трубы стояли, как памятники над прахом убитых домов. Он ничего не узнавал вокруг. Если б не река, он подумал бы, что попал в совсем незнакомое место. Оступаясь на кирпичных обломках, он обошел громадную яму, залитую желтой водой, в которой купались ржавые витки колючей проволоки.

"Неужели дома больше нет? - подумал он, осматриваясь с тоской. - А что удивительного? Разве бомбежки кончились? Разве и сегодня не продолжают гибнуть люди с надеждой в сердце, едва ожившей от весеннего света и тепла, как гибли без надежды в зимнюю стужу и темень?.."

×
×