— Откуда вы ее взяли?

— Мне дал ее помреж.

— Он, верно, полагает, что мы снимаем «Тома Сойера», а вы — Гек Финн в летах; на вас должно быть старое канотье, оно на вас и было, куда вы его дели?

— Оно скатилось во второй овраг, — меланхолически произнес исполнитель роли Мими, известный московский киноактер.

— Это ведь овраг, а не горное ущелье с Тереком. И это шляпа, а не пенсне. Спуститесь, поройтесь в папоротнике, найдите. Он должен быть в старом канотье, а не в этой похабели.

Помреж покорно поднялся на перемычку между двумя оврагами и исчез с глаз долой. Обнаружил он, к своему удивлению, зеркальный ручей, только поменьше. С одним маленьким верхним прудом. Помреж искал канотье, раздвигая папоротники, изготовился спуститься вниз по течению ручья, он представлял себе собаку с канотье в зубах, скрывающуюся за кирпично-красной стеной какого-нибудь окрестного тюремка, черно-серых коз с ангорской шерстью, жующих чертово канотье. Из кустов и впрямь вышла черно-бурая коза с бубенчиком на шее. Коза немигающе глядела на помрежа, рога были многообещающие; мотнув башкою, рогатая встала на задние ноги, опираясь передними на старый пень. Тут наверху на какой-то из дач закукарекал петух, полная иллюзия, что коза орет по-петушиному, кукарекает почем зря, глумится, бестия.

— Уйди ты, сатана, — сказал помреж, — сгинь, рассыпься, отвали, мне надо шляпку найти, не то меня с дерьмом съедят.

Вокруг каскада, на лестнице, у клепсидры, у стоящих на верхней лужайке сдвинутых, покрытых скатертью сервированных столов уже разместились, кто стоя, кто сидя, дамы с омбрельками и букетами цветов, статисты и актеры, повинуясь воплям Савельева, скакавшего и сновавшего, повелевающего, показывающего каждому и всякой, как встать или сесть, какое сделать лицо; режиссер обезьянничал, гримасничал, кривлялся, бесновался, но каким-то образом актеры понимали его ужимки и создали наконец ту живописную картину, которой он добивался.

Тут появился помреж, совершенно счастливый, с канотье в руках.

— Я видел черную козу, кричавшую: «Кукареку!» Там еще один ручей, еще один пруд, а из земли торчит изогнутая труба непонятной формы, с раструбом, не знаю зачем.

— Это перископ, — незамедлительно ответствовал Савельев, — там, под нами, по подземному морю крей-си-ру-ет подводная лодка со времен Первой мировой войны. В лодке, само собой, марсиане. Наблюдают за нашим бардаком. Где оператор?

— Да здесь я, здесь, — промолвил умиротворяющим голосом Тхоржевский, поправляя белую кепочку. — Сначала снимаю Любовь Юльевну, то бишь Потоцкую, крупный план, затем средний, пусть склонится к воде, затем воду, и — пошли, пошли вверх не спеша, в ритме, по фигурам, кто на скамье сидит, кто с парасолькой идет, кто лясы точит у клепсидры, все под музыку, она создаст ритм и настроение, включите романс, дьявол, где кассетник, где помреж?!

Но музыка уже плыла, уже пошли ее волны. Пяля Потоцкая была хорошая актриса; неведомо откуда взяв подлинный жест и манеру Либелюль, Ляля присела у пруда, зачерпнула горсть прозрачной холодной воды и вплеснула воду обратно, возвращая ее водоему. И из всплеска упавшей в воду воды воспроизведена была — в ответ — рука сперва, а потом и вся Либелюль, опустившаяся на одно колено у пруда рядом с Потоцкой, актриса в розовом, призрак женщины в голубом. Они одновременно поднялись, и тут возникли у каскада и другие фигуры, чуть более тусклые, чем фигуры артистов и статистов, чуть отличающиеся характером лиц, повадкой, одеждой, манерой эту одежду носить. Режиссер, в это самое мгновение отвлекшийся, заглядевшийся на облака, прикидывая, не закроют ли солнце, не испортят ли съемку, опустив долу очи, поднятые горе, увидел московского киноартиста, отвернувшегося, глядящего не туда, куда он велел, и в довершение всего с непокрытой головою.

— Какого хрена?! — возопил Савельев. — Я вам только что показал, где стоять и куда смотреть! И почему вы сняли свое блядское канотье?! Зря, что ли, помреж за ним в болото с сатанинскими козами лазил?

Но московский киноартист, не слыша его, неспешно двинулся наверх к клепсидре.

— Гас-па-дин хороший, ка-то-рый играет Мими! — кричал Савельев. — Ты а-глох?

— Савельев, — сказал бледный Тхоржевский, — это не актер, который играет Мими. Похоже, это он сам.

— Ч-что такое? — Савельев вгляделся и увидел наконец ту массовку, в которую превратилась его живая картина.

Музыка играла, звучал жестокий романс, но был и второй романс, беззвучный, ему повиновались чуть обесцвеченные фигуры гостей Виллы Рено. Другая музыка заставляла их двигаться в темпе, не совпадавшем с выбранной Савельевым мелодией. Вдоль бутафорских ирисов бежали два мальчика с сачком и удочкой, молоденькая девушка в венке из купавок вела за ручку насупленного малыша, почти в ногу шли два немолодых человека в тройках, один с артистической «бабочкой», другой в галстуке. Два блестящих офицера двигались навстречу им, как сидельцы, с бутылками. Две Любови Юльевны стояли у пруда.

— Господи! — У Савельева на секунду сел голос. — Это надо же… блядь рядом с блазнью…

Фотограф, опомнившись, поднял аппарат, щелкнул затвором.

— Снимай! Снимай, черт тебя дери! — орал Савельев Тхоржевскому. — Снимай! Этого даже придумать нельзя! Всех переплюнем! Все «Оскары» будут наши!

Настоящая Либелюль выловила из воды маленький черный мячик, плавно поднялась по ступеням, улыбаясь, бросила мячик мальчикам, но они не ловили его, они отвлеклись, ловя огромную синюю стрекозу. Мячик покатился вниз и, верно, потерялся бы где-нибудь в траве, однако выскочившая из-за куста Катриона, изловчившись, поймала его, побежала наверх к молодой женщине в голубом. Пришельцы из прошлого не замечали ни артистов, ни статистов, ни режиссера с оператором; но Любовь Юльевна почему-то увидела странно одетую девочку, протянувшую ей мячик, и улыбнулась обворожительной улыбкой с репинского портрета.

Когда мячик переходил из руки Катрионы в пальцы госпожи Вебер, превратился он в сияющий, ослепительно яркий бело-голубой шарик, подобный шаровой молнии. Со вспыхнувшим на мгновение магниевым разрядом исчезли все былые настоящие посетители виллы, а все настоящие ненастоящие остались там, куда поставил их режиссер, но, забыв нужные позы и выражения лиц, встревоженные, перепуганные, зачарованные.

— Проклятая нимфетка! — вопил режиссер. — Испортила мне такую сцену! Держите меня, я сейчас ее задушу, сучку маленькую!

Катриона ретировалась ничуть не медленнее настоящей Либелюль: испарилась мгновенно, только пятки сверкали.

— Все заняли свои места? — кричал режиссер. — Что это вы так всполошились? Это был голографический спецэффект. Мы его отсняли, теперь наше дело отснять то, о чем мы говорили с самого начала. Врубите музыку! Где вы стоите? Как вы стоите? Ногу сюда, руку туда, зонтик в зенит!

Глава 27.

ЗА ЯБЛОКАМИ К МАТУШКЕ СТЕЙНБЕРГ

Довелось помнящей все воде запечатлеть в бесконечных кладовых образов и подобий красное яблочко из сада матушки Стейнберг. Один из ручьев горы, начинавшийся в ее яблочном саду под верхней кромкой обрыва, между грядкой и рабаткой, подхватил упавшее из рук Тани Орешниковой яблочко, повлек его к заливу; и теперь залив и все водоемы мира знали, какие чудесные рождественские плоды произрастали в саду Матушки Стейнберг: ярко-алые, аккуратные, напоминающие елочные игрушки, с бело-розовой, местами зарумянившейся, точно цвет затек с кожуры, мякотью. Отныне всякий земной купальщик и каждый, пьющий воду, мог узнать об этих яблоках все, что захотел бы. И даже, не видя никогда, вспомнить их.

Таня и Маруся сызмала ходили за яблоками (а потом и детей своих водили) к Матушке Стейнберг, жившей неподалеку над обрывом рядом с Барановским. Сын Матушки Стейнберг был архитектор, построивший в Териоках лютеранскую церковь; он сам спроектировал дом над обрывом, уютный, странный, с полукруглыми башенками у крыльца, покатой черепичной крышею, похожий на жилище малого голландца. Матушка Стейнберг тоже походила то ли на голландскую бюргершу, то ли на метерлинковскую фею Берилюну в образе соседки старушки Берленго. Точно по волшебству, она законсервировалась и принимала гостей, абсолютно внешне не меняясь лет двадцать пять, а то и тридцать. На втором этаже ее дома, вернее, на третьем, чердак ли, мансарда ли, на полу между зелеными расписными шкафами и сундуками грудами лежали яблоки: белый налив, ранет, анисовка и те самые, алые с розовой мякотью, о коих идет речь.

×
×