Они и так ехали.

Савельев на сей раз был доволен происходящим, ни на кого не орал, по нескольку раз снимать дубли не требовал.

Полные стаканы были отсняты, помреж приоткрыл окно и выплеснул притворившуюся чаем родниковую воду из одного стакана. Вода, вместо того чтобы чинно-благородно разместиться на улетающем откосе насыпи, повисла в воздухе, вернулась к стеклу оконному, залив его всклянь прозрачным потеком, темнеющим на глазах, наливающимся чернильною мглою. В вагоне стало темно, тьма прилипла ко всем окнам разом.

— Что такое? — крикнул Савельев. — Почему темно?

— Должно быть, в тоннель въехали, — предположил нерешительно помреж.

— Какие тоннели, мы не на Военно-Грузинской дороге.

У Савельева возникло ощущение падающего в лифте: екнуло сердце, пустота под ложечкой, проваливаемся, что ли? В преисподнюю?

Ойкнула актриса в панамке.

Они продолжали мчаться сквозь тьму, казалось, за окнами плещутся воды темные, вагон несется по дну черного ночного моря.

— Прямо как в метро, — сказал равнодушно артист, играющий Орешникова, хлебнув из фляжки, с которой не расставался. — Сквозь землю провалились. Ищи-свищи.

Они ехали, ехали, ехали, потеряв счет времени.

— Может, конец света начался? — спросил побледневший Тхоржевский Савельева.

Странный хохоток послышался им обоим за темными окнами. «Бесы…» Тут они выскочили на свет и двигались дальше как ни в чем не бывало.

— Что-то я местности не узнаю, — сказал помреж. — По часам вроде как Озерки должны быть, а нет Озерков, к большой станции подъезжаем.

Подъезжали к большой станции, множество запасных путей, стрелок, грузовых и отслуживших пассажирских вагонов, составов, сараи, склады, депо, дома, сторожки. Вагон, влекомый дрезиною, замедлял ход и остановился наконец у платформы перед зданием вокзала. Все сгрудились у окон в коридоре, в глубоком молчании читая и перечитывая надпись «Бологое».

На перрон выскочили машинисты дрезины, им навстречу бежал дежурный по вокзалу, скандал, крики, твою мать, график, путь занимаете, вот трахнет вас литерный, мало не будет, под трибунал, Сталина на вас нет, тут к кричащим присоединился Савельев и заорал, то ли извиняясь, то ли наступая, про высокое искусство, про то, что Ленин говорил: для нас важнейшим из искусств является кино, про причастность к созданию кинематографического шедевра, его стали слушать и разглядывать, а телевизоры имелись почти у всех, кто только не глядел в тоске уездной, ухрюкавшись на службе, в лживое око телеэкрана, многие знали Савельева в лицо, он был вполне узнаваем, любитель побалакать с телеведущими, любимый режиссер, актер временами, душка, официальный кумир. Он намекал невнятно на личное знакомство с министром путей сообщения, с президентом, с президентами зарубежными (эти, впрочем, в Бологом не котировались), с Бельмондо и Нонной Мордюковой. Помаленьку скандал исчерпался, сменился полилогом и диалогом с улыбками, ошибочка вышла, кто без греха, все не без греха, мы ведь русские люди, давайте что-нибудь придумаем. В кабину дрезины влез третий машинист в качестве штурмана, снабженный графиком и легендою. Перекусив в привокзальном буфете, оглушенные, ошалевшие участники съемок, забравшись в свой допотопный вагон, потрюхали в Питер, откуда ленфильмовский автобус, отряженный начальством, загипнотизированным всеобщим Савельевым, доставил их в Комарове. По дороге куплен был в шалмане при тракте ящик коньяка; прибыв на место, путешественники немедленно напились.

Ванде Федоровне был сон краткий утренний перед самым пробуждением, иллюзорный, мучительный, словно бы просыпается она в своей комнате, в дверь стучат знакомым стуком, входит Орешников, босой, в белой рубахе, мокрый, словно из-под проливня, постаревший, в очках незнакомых, с зажженной церковной тоненькой свечкою, говорящий: «Вандочка, я на свадьбу опоздал, прости меня, грешного, утонул я».

— Таня, — сказала она дочери, когда та надевала фату и флердоранж перед малахитовым зеркалом, — я написала папе в Москву, что ты замуж выходишь, думала, он приедет, а он не приехал.

— Может быть, письмо до него не дошло, — отвечала дочь, — может быть, его нет сейчас в Москве. Может, не каждому разрешено в Финляндию выезжать. Мамочка, не плачь. Мама, я так тебя люблю. Ты у нас лучше всех.

— Ты забыла отца, Танечка. Если бы он был жив, он бы и в Ченстохов приехал, и в Мадрид явился бы, не то что в Финляндию. Кстати, это теперь тут чужая страна, а прежде Финляндия была часть России, еще и дорогу никто не забыл.

«Когда в Чили идет дождь, у вас вёдро, — писала полвека спустя внучка Таниного дядюшки кузине своей в Париж, — у нас самое дождливое место в мире. Maman в особо ненастные дни спрашивала дедушку: почему, почему мы должны жить в Чили, а не в России?! России теперь нет, отвечал дедушка, тот, кто думает, что живет в ней, тоже живет в Чили».

Глава 29.

ФЛЕРДОРАНЖ

Эмиль был всеобщий крестный: Ванды Федоровны, когда переходила она в православие, Марусин, Танин; его звали Папа Кока Рено, прозвище крестных в конце XIX — начале XX века: Мама Кока, Папа Кока, лепет детский.

Француз из Бельгии, дальний родственник автомобилистов Рено, hotelier, хозяин гостиниц в Брюсселе, Лондоне, Париже, Хельсинки, Санкт-Петербурге, принявший православие, чтобы обвенчаться со своей русской женою, дочерью польки и обрусевшего француза, в русской столице, человек богатый, деловой, преуспевающий, Эмиль был неисправимым романтиком. Гостиница как место и время жительства нравилась ему: там всегда обитали гости, а он был постоянный хозяин, два разных взгляда на жизнь, разные роли. О, гостиница! Бивак для странствующих, пристанище, место отдохновения в пути, лишенное привычных примет жилья оседлых, то есть рутины и хлама, анонимные комнаты с уютом для всех, театральная декорация для любой пьесы, всегдашний фон для уважающего себя детектива (оба сына Эмиля, Серж и Анатоль, прочли детектив Агаты Кристи, в котором фигурировал владелец гостиницы по фамилии Рено, скрывающий свою истинную фамилию и подлинную национальность; они спорили: в какой гостинице встретила Агата Эмиля? в лондонской? в брюссельской? — и случайно ли ее любимый герой Пуаро — бельгиец?), вместо занавеса занавески, драпировки, портьеры; матовые шары светильников в стиле модерн, портье, швейцар, пальмы в кадках, брелок с номером, привешенный к каждому ключу, реестр постояльцев. После того, как прекратил свое существование отель «Бель вю», чье место занял дом Лидваля, здание телеграфа, Рено открыл маленькую гостиницу, шале, «Бель вю» на Карельском перешейке. Решение построить виллу в Келломяках было спонтанным, почти случайным.

Внук Эмиля Рено, тоже Эмиль, Мимиль, погибший совсем молодым в Нормандии в конце Второй мировой, писал эссе под псевдонимом Жан Жак Ruisseau, Жан Жак Ручей; он видел Виллу Рено и ее каскад только на фотографиях, слышал рассказы о ней. В одном из своих эссе, посвященном музыке, написал он, что по-немецки BACH — это «ручей».

Одна мечта Эмиля Рено осталась неосуществленной: он хотел пробить шурфы вниз, войти в гору, увидеть подземное черное озеро, из которого сбегали ручьи, соорудить систему подземных ходов и гротов, осветить темную воду фонарями, подземелья — светильниками в виде цветов матового стекла — одним словом, создать дом по образу и подобию гриновского замка из «Золотой цепи». Хотелось ему из белой беседки над обрывом через потайной ход попадать на берег подземного озера Комо либо Неро, а затем в винный погреб виллы или в какое-нибудь место сада, где плиты мощения скрывали бы люк над подземной лестницей. Эмилю нравился капитан Немо, он обожал графа Монте-Кристо, но главной его любовью был прогресс.

Уснастить Виллу Рено подземельем он не успел, в 1914-м уехал из России и больше не возвращался ни в Петербург, ни в Келломяки. На виллу, превращенную в пансионат, приезжали сыновья, чаще Серж, Сергей Анатольевич, очень привязанный к тетушке Ванде и к кузине Ванде, любивший племянниц. Однажды приехал он и с братом Анатолем как раз перед свадьбой Тани, привез ей в подарок от Папы Коки Рено свадебное платье и флердоранж из Парижа да бриллиантовое кольцо, сияющее, как брызги фонтанов на солнце, как все радуги мира.

×
×