Боже мой! Век кончается, а казалось, ему сносу нет! Двадцатый век кончается, а Зотов помнит, как он начинался.

Все еще кажется, что он новый, двадцатый век, а он уже старый, двадцатый век, и уже кончается. Еще два десятилетия, и с ним будут прощаться и вспоминать о нем, как нынче о девятнадцатом.

О прошлом мы знаем понаслышке, а двадцатый Зотов помнит сам, весь. Он знает его на вкус и на ощупь, и раны и синяки, все беды его он знает на собственной шкуре. Из года в год ускорялся его бег, и магнитный маятник увеличивал свой размах, и вот он кончается, двадцатый век, и маятник бьется о его края, как о грудную клетку.

При Зотове возникало скоропалительное нечто с обещанием на века и превращалось в ничто. Двадцатый век — это огромный вдох, и надо о нем рассказать счастливым детям выдоха.

Древо жизни и Древо познания Добра и Зла стали известны Зотову на внезапном повороте его тропы.

А между двух деревьев, двух этих ботанических феноменов, двух метафор, — общая для них почва — Образ, Пункт встречи живого с неживым и двух миров — желанного с нежеланным. Потому что Образ может быть и Рай и Ад.

Зотов чувствовал себя в раю, его окружали любимые Живые существа — они были подобием тех Образов, которые грезились ему всю жизнь.

Но недолгим было его счастье с человечками, беда которых была в том, что они зеленые.

Дело кончилось так же быстро, как в том давнем воображаемом раю.

— Мы ничего не знаем о жизни, — сказала Настя.

— Есть простой способ, — сказал Серега. — Надо прочесть тетрадки прапрадеда.

— Я знаю, где они у него спрятаны, — сказала Люська.

И это было началом всего остального. Когда он открыл дверь, Серега и Люська испуганно смотрели на Настю, а увидев Зотова, тихо смылись.

— Что ты делаешь?… — спросил Зотов с горькой горечью, когда увидел, как она читает его тетрадки, которые он не догадался упрятать туда, откуда они пришли, — в прошлое.

— Дед, мне снился страшный сон, — сказала она. — Я прогоняла прошлое…

Настя отложила тетрадку, светлая и бледненькая, как за чужие грехи козленочек. Она отложила тетрадку, где ее другой любимый, добрый, благородный, бережный дед бил Зотова и Сократа головами об стенку в южной тюрьме.

Настя отложила тетрадку и сказала тихонько:

— Я все поняла… жестокость всех, во всем и всегда.

— Не всех, не во всем и не всегда, — сказал Зотов. — Иначе мы бы с тобой не встретились. Если жизнь есть, значит, она до сих пор сильнее смерти… Значит, сумма плюсов превышает сумму минусов… простой расчет… Несмотря ни на что — превышает.

— Да… мы с тобой космонавты на земле, — сказала Настя. — Веселые, прилетевшие… Сейчас они отдыхают и у них антракт… Я знаю, как начать стих: — в антракте засиделись космонавты… на сцене пьеса страшная идет… Я не хочу с ними жить…

— С кем?

— С людьми… Я не хочу с ними жить… Я хочу улететь с земли… Петр Алексеевич, давай улетим…

— Нет… — сказал Зотов. — Я останусь.

— С кем?

— С людьми, — сказал Зотов. — У меня чересчур сильное земное притяжение — оно называется любовь… Я всю жизнь принимал в них участие, я участник всего и хочу разделить с ними участь.

На следующий день Настенька уехала.

— Преждевременно она прочла все это, — сказал Панфилов, когда все узнал.

— Я жил в раю, — ответил ему Зотов. — Яблочко сорвала она, а из рая погнали меня… Говорят, прежде случилось наоборот.

Настенька переехала к Генке с Верой, и Люська Зотову обо всем рассказывала. В бытовом смысле все было нормально. Вера присматривала за ними обеими. Но Настенька стала вялая и раздражительная. Она так много спала, что было ясно, что она хочет увидеть то, чего нет. Она не знала, что для того, чтобы на самом деле увидеть то, чего еще нет, надо это превратить в плоть. Она не знала, что в конечном счете духовная работа совершается руками. Она хотела заспать эту жизнь.

И Зотов ничего не мог сделать. Он иногда приходил к ним по утрам, когда уже было ясно, что ночь прошла и спать незачем. Тогда он ее будил:

— Настенька, в школу пора…

Она просыпалась и смотрела сквозь него, как сквозь дым.

Потом она исчезла.

Зотову сказали, что его вызывают на родительское собрание. Но он не пошел на родительское собрание. Он замшелый рабочий, посягнувший найти рабочую магию и пришедший к концу своей дороги, когда он только начал кое о чем догадываться.

Приходили и уходили люди, что-то говорили. Потом кто-то сказал, что она теперь живет у Саньки и Жанна ее боится. Но Зотов понимал, что и это еще не все. Потом пришел Серега-второй.

— Дед, сделай что-нибудь, — сказал он. — Она говорит, я не хочу с ними жить.

— С кем, Сережа? — Он знал ответ, но надеялся, что его не будет.

— С людьми.

Зотов помертвел.

— Дед, сделай что-нибудь… А то она уйдет… Посоветуй что-нибудь, дед!

Да, уйдет. Они, Зотовы, ей не глянулись.

— Я могу посоветовать только одно, — сказал он. — Иди за ней. И не спускай с нее глаз. Я бы сделал то же самое, если бы мне было столько же лет, сколько тебе. Но мне значительно больше.

— Она не хочет меня видеть, — сказал он.

Это был конец. Зотов прикрыл глаза.

— Нет… — произнес странно знакомый голос. — Будет еще хуже. Она предаст тебя.

— С кем я говорю? — молча спросил Зотов, как будто ему позвонили по ошибке.

— С кем надо, — ответил голос. — Беги домой, пока не поздно.

…И Зотов увидел, что они с Серегой сидят на бульваре и что в конце тропы жгут листья и пошевеливают их вилами, чтобы горели.

— Сережа, — сказал Зотов. — Отвези меня домой… Быстро… Поймай такси… Что-то я не того…

— Этого еще не хватает, — сказал он. И кинулся искать машину.

Когда они примчались домой, Зотов сразу понял, что опять опоздал.

Сундук был открыт, и груды тетрадок, в которых Зотов был записан весь, исчезли.

— Ну иди, Сережа, — сказал он. — Все в порядке.

Теперь Зотова не было. Если он теперь умрет, никто не узнает, что он когда-то был и родился. Приходим неименитые и уходим безымянные, сказала Таня.

От человека остается дело. А скорее всего, дело его сейчас догорает на свежем костре возле райского шалаша. Теперь Настя зажгла костер, она этому научилась у Миноги. Но Минога костром сигналила о тревоге, а Настя хочет с ней распрощаться. Она предала его.

Ладно. С этим все. Но она не знает, что она делает с собой. Она не знает, что предают всегда двоих — другого и себя. Она этого не вынесет.

Горит костер, оповещая, что пришло зло. Но чье?

Праправнук ушел. А Зотов оглядел пустой от его жизни сундук, порылся в карманах — денег было как раз на буфет — и спустился вниз.

Денег бы хватило на дорогу до водохранилища и обратно, и мысленно он там побывал. Нет. Не поедет. Полет есть полет. Если Настя подобие того Образа, который неизвестно откуда возник в его душе старого греховодника и путаника, то в ней есть полет. Если нет — нет. И кончено с ней, а значит, и с Зотовым.

Но, видно, кто-то следил за его душой. Когда он пришел, за столиком у самого буфета сидели Нюра и Анкаголик.

— По Насте тоскуешь? — спросила Нюра.

— Не пей, — сказал Анкаголик. — Не спеши.

— Да, — говорит Зотов. — Спешка противна человеческой природе еще больше, чем лень, сказал граф Толстой, народный заступник… Я поспешил, Дима, и вот плоды. Каждый шаг надо делать вовремя. Только я не знаю как.

За соседним столом уже сидели выпившие молодые парни в пестрых куртках. Они смеялись, и сквернословили, и поглядывали на них троих, некрасивых и сильно поношенных.

Болонья прошла к буфету, победно загребая ногами, и открыла ключом дверь своей молельни, где сиял и плавился иконостас цен и этикеток.

— Рабочие, рабочие… — пропела прекрасная буфетчица, — гегемоны чертовы… Житья от них нет… лезут всюду…

Зотов высмеян весь. Как-то незаметно оказалось, что он высмеян весь — его привычки, его внешность, его мысли и его должность — рядовой. О языке и говорить нечего. Если он говорит грамотно и не втыкает через слово невпопад «именно», «в основном», «несколько необычно», «собственно говоря», то это не его заслуга, а учителей, но если он матерится — считается, что это уж точно его изобретение. Хотя все черные слова, весь мат и любая гнусность, которую может произнести человечий язык, есть изобретение людей грамотных, книжных, богатых, сытых, воспитанных и обученных, и так было во все времена. Любой языковед это знает.

×
×