Тут Зотов почувствовал, что ему совсем худо. Вот мы догадались: что вовремя — добро, а что не вовремя — зло. И что Образ — это пункт встречи живого и неживого, а также — желанного и нежеланного, и наука станет единая. И вот он высмеян. Потому что детеныши пролистали его жизнь, но не вынесли тяжести мысли. И теперь они смеются над ним и сквернословят. Потому что они еще зеленые… Зотов Настеньке сказал: «Учись, хозяйкой будешь…»- «Я не хочу быть хозяйкой, — сказала Настенька. — Я хочу быть товарищем». А разве это не одно и то же?

— Чего тебе не хватает, старый? — спросила Нюра.

— Ветра, — говорит Зотов. — Полета и бури волос… Пешеходу без этого нельзя.

Пестрые куртки засмеялись.

— Не спешите, ребенки, — сказал Зотов. — Дорога дли-и-ин-ная. Ее без полета не выдержать.

— Вот кого я ненавижу, — неожиданно звонко сказала Болонья. — Старая гнида… Мало ему, что на свете зажился… ему летать надо.

Все малость примолкли и стали глазеть на них.

— Слышь, толстомясая, — возразил непьющий Дима, — летим с нами.

— Кого слушаете? — не откликаясь на призыв, пропела Болонья пестрым курткам. — Он вас задуривает… На его дороге пути нет.

В глазах у Зотова плыли гипертонические круги.

— Верно, ребенки, — сказал он. — Некуда мне вас вести. Она права. Ничего на свете нет, кроме буфета… На буфет, конечно, надо заработать… Это не отменяется. Но заработал — и в буфет… Важно только, чтоб над стойкой свисали две шелковые медовые сиськи… а больше ничего на свете нет… остальное выдумки… не уходите, ребята, далеко от буфета… Вам еще не время понять, а мое время кончилось… я — пас… А наука там, разум, сердце, совесть, стыд, искусство, что там еще… вера, надежда, любовь…

— И мать их София, — сказал Дима, как выругался.

— И мать их София — они все, ребята, либо работают на буфет, либо — выдумки. А любовь и вовсе ловушка — зашла курица в аптеку и сказала ку-ка-реку… дайте, дайте мне духов для приманки петухов, — вот вся любовь, и лягемте у койку. И ничего, кроме буфета, нет… Приняли у стойки свои триста, заели конфеткой и запели: мы дети Галактики, — и все… Жизнь есть жизнь… Все, ребята, отлетался, время мое кончилось.

— Идем, идем, старый, — сказала Нюра. — Баб она продала, а мужика еще в глаза не видала.

— Ты, слышно, много видала, — сказала Болонья негромко.

— А чего мне их видать… — лениво сказала Нюра. — Я их делаю.

Громобоев делает погоду. Нюра — мужиков. Сапожников — идеи. Панфилов — образы, а Зотов — только записки по дороге. Но их нет. Значит, дорога его затоптана. И все они — фантазия.

Нюра повела его к мотающейся стеклянной двери, он споткнулся и вышел, а ребята потянулись вслед не поймешь за кем…

— А платить кто будет? — высоко спросила Болонья.

— Виноват, исправлюсь, — ответил последний из уходящих и кинул на стойку десятку.

Он догнал остальных. Дверь еще мотнулась, и Зотов услышал, как вслед им в стенку со свистом рванул стакан.

На улице шел дождь.

— Иди домой, — сказала Нюра. — Похоже, беда какая… Дверь нараспах открыта.

— Проводи, — сказал Зотов. — Морозно мне.

Они поднялись в лифте, вошли в квартиру без ключа. Никого не было.

— Ну, иди, — сказал Зотов. — Все нормально.

В груди пекло, и затылок застыл, будто зажат в кресле у зубного врача.

Это не страшно, что мы уходим. Страшно, что с нами уходит все, что мы пережили, все города, где мы не бывали, и, главное, города, где мы никогда не будем, все утра, полдни, вечера и полночи, все впечатления сердца и глаза и запахи цветов, воздуха и воды…

Жалко, черт возьми.

И тени колонн… и тени колонн…

Я иду по небу, как по тонкому льду.

Как жалко расставаться с привычной грядкой, на которой ты произрастал и на которую тебя посеяли…

Какой знакомый теплый запах шинели и куска хлеба, и крик петуха, и снова запах весны сквозь щель зимнего окна…

Лебеди над зеленым морем. В синем небе с облаками, как лебеди. А на горизонте — рыжие горы с пятнами облезлого ледника.

Лебеди… Если ты лебедь — неважно, что ты родился в курятнике. Важно, что ты вылупился из лебединого яйца.

Зотов сам не знал, спит он, или бредит, или грезит; он начал подниматься в воздух и закрыл глаза.

— Это могло бы случиться значительно раньше… — сказал он.

— Твоя смерть? — спросил голос.

— Нет… Лебединые крылья…

И Зотов поднялся в воздух и увидел…

…Бедность. Тишина. Высокое небо.

Пустота негромкой земли. Кибитка на горизонте.

— Никогда не показывай, что ты общаешься с иными мирами, — сказал Зотов ему.

— С какими мирами? — спросил Витька Громобоев.

— Молодец… Так и держись, — сказал Зотов. — Иначе тебе этого не простят.

— Кто?

— Вот видишь — ты спросил «кто?». Значит, «что» не простят, ты знаешь сам? Ладно… Не отвечай… — сказал Зотов. — У тебя будут выпытывать, а ты не говори… Мне самому до смерти любопытно, как ты это делаешь… А?… Ну ладно… Ничего не отвечай. Слушай молча, а я тебя буду уговаривать…

Громобоев кивнул.

— Что? — спросил Зотов, надеясь на ответ.

— Я молчу.

Зотов тогда прерывисто вздохнул и сказал:

— Всегда притворяйся, что ты умеешь меньше, чем умеешь… и слыви недоразвитым… Иначе тебя спросят — почему ты умеешь, а я нет? И тебе придется отвечать. А тогда никакая скромность поведения тебя не спасет от пинков. Потому что любое твое объяснение никого не устроит… Поэтому — молчи. И если спросят, как тебе удается сделать то, чего другим не под силу, отвечай: «Упорной тренировкой…» Часть вопрошающих отвалится. А если остальные спросят: а почему нам тренировка не помогает? Отвечай: «Мне попался лучший тренер, чем вам…» Но упаси тебя боже признаться, что твое умение приходит само, когда ты общаешься с глубинной природой, которая одна для всех, кроме бессердечных… Говори всем — тренер был хорош, и я насобачился.

— А если спросят: а как тренер догадался, что надо тренировать именно тебя? — спросил Громобоев.

Но свежий ветер принес только запах снега, воды и травы, и Зотов не ответил.

— А теперь скажи мне то, что ты хочешь мне сказать, и что можешь, и что я заслужил по твоему доверию ко мне… — сказал Зотов.

Громобоев посмотрел на него, отвел глаза, потом произнес отчетливо и буднично:

— Вы ошиблись, Петр Алексеевич… Я не общаюсь с иными мирами.

— Ну-ну… — сказал Зотов. — Я всего лишь прокладываю свою дорогу… Я понимаю, доверять мне не обязательно.

— Вы не поняли опять… Я не общаюсь с иными мирами, — сказал Громобоев. — Я сам и есть иной мир. — И добавил: — Только спокойненько.

Зотов взялся за грудь.

— То есть? — прошептал он. — Кто же вы?

— Пан.

— Панов у нас не любят… — произнес Зотов. — Рождение ваше скрыто темной завесой… но панов у нас не любят.

— Вы опять не поняли меня, — сказал Громобоев. — Я Пан — бог природного вдохновения и пешеходной тропы.

Весенний ветер начал дуть с неодолимой силой.

— И на земле у меня только один враг, — сказал Пан.

— Кто? — спросил Зотов.

Он поверил сразу, и все в его душе облегчилось и стало ясным и светлым, и он понял, что умирает и теплый ветер отделяет его от холма.

— Нет, — сказал Пан. — Это еще не смерть.

— А кто твой враг на земле? — спросил Зотов.

— Враг только один. Термин.

— Я вас не понимаю… — в светлом отчаянии сказал Зотов. — Кто?

— Термин… — сказал Пан. — Римский бог межевого камня… Пограничный бог. Ему поклонялись как примирителю споров и с песнями о перемирии поливали камень жертвенной кровью… Когда-то ему поклонялись явно, теперь — тайно. Бог разделения. Бог отдельного шага… Бог стоп — кадра… Бог остановки и зависти… Бог мертвой части, тормозящей развитие живого целого… Бог окаменения и окостенения… Бог наживы явной и тайной… Бог амбиции, бог самовосхваления… Бог сформировавшегося вида, то есть тупика эволюции… Бог ненависти к перерастающему и обтекающему его движению… Бог разводов, разрядов, склок, категорий, титулов, чемпионов, отметок… Враг метаморфоз, трансформации… Враг слова… Мой враг… Ибо часть отграниченная есть труп.

×
×