Немного больше свободы можно было найти на «Столбах». Столбами называются выходы скал на правом берегу Енисея. Совсем близко от Красноярска, их видно прямо из города! Скалы причудливых форм, интересные; многим дали свои названия уже в XIX веке. Это старая красноярская традиция — «столбизм» — традиция выезжать в выходные дни на Столбы, лазить по скалам или просто провести день или два дня не в городе.

Папа с возрастом стал ходить на «Столбы», брал с собой старшеклассника-сына. Взрослые с четверга говорили о «столбах», в пятницу вечером дружно толкались в автобусах, чтобы ночевать уже в избах — длиннющих, как бараки, выстроенных такими вот компаниями столбистов.

Разжигался костер, пелись песни, плескалась водка в железных кружках, люди радовались жизни, как могли. Люди общались; они знали друг друга много лет, они были друг для друга «своей стаей». Лица у них становились все краснее, языки все сильнее заплетались; всего этого Грише было совершенно не надо! Спать в теплой сырости избы, вдыхать воздух, сто раз прошедший через легкие других, Гриша тоже совершенно не хотел.

Вечером в воскресенье народ собирался домой. Мало кто из этих людей поднялся по скале или прошел хотя бы километров двадцать по тайге. Вырвались из города — и хорошо!

Гриша попал в число немногих, кому надо было не «вырваться», надо было и впрямь уйти в дикий лес, в глухие горы. Гриша уходил за пять, за десять километров, поднимался на острые хребты сопок. Вот это была свобода! С неба сваливался порывистый, рвущий лицо и волосы ветер, открывались горизонты на 30, на 50 таежных верст, синели вдали отроги Саян. Вокруг не было людей — а они изрядно надоели Грише; ну их! Орут, болтают, только мешают думать, и не говорят ни о чем важном.

Раза два Гриша слышал в малиннике топот, короткий всхрап. Порой заяц бросался из травы со страшным шумом, большие черные птицы неторопливо проплывали меж стволов. К близости зверья надо было привыкнуть, чтобы оно не мешало. Гриша привыкал и к комарам, к холодным вечерам, бездорожью: таежные неприятности стоили того, чтобы преодолеть их — и сделаться свободным до конца.

Как и везде, если хочешь чего-то — надо уметь. Гриша учился ходьбе, палаткам, рюкзакам, топорам, спичкам…

Еще студентом Гриша стал ставить палатку, ночевал вдали от вони и непокоя изб, где до утра ворочались и бормотали, отравляя сивухой чистый воздух. В эти ясные вечера посреди леса, совсем один, Гриша становился почти свободным.

Но именно что «почти», и Столбы оставались лишь отдушиной: ведь приходилось возвращаться. Гриша был свободен двое суток, а на третьи становился несвободен.

Грише шел двадцать восьмой год (давали ему смело тридцать), когда старый вор Ермак допустил серьезную ошибку: познакомил Гришу кое с кем… Со своим другом и подельщиком, соратником в былые дни, ныне упавшим ниже некуда и обитавшим ныне вне цивилизованного мира. Рассказав пару историй с участием Фуры, Иван Тимофеевич повел Гришу на кладбище — туда, где на кладбище была выкопанная полулюдьми нора для жизни в теплое время года.

Ах, как просчитался старый вор Иван Тимофеевич по кличке Ермак! Он-то, устав от нерешительности воспитанника, хотел положительного примера для Гриши… Примера вора, который не хотел признавать закона, а вот теперь живет в норе, и неизвестно где будет жить, когда начнутся морозы; мог бы жить в Сочи, как уважаемый человек, между прочим! И жил бы, если бы признавал воровской закон.

Ермак просчитался уже потому, что Гриша вовсе не хотел жить жизнью бродяги, отталкивать его от такого опыта и не было необходимости.

Фура понравился Грише: он читал Шопенгауэра без словаря и знал то, о чем не имели ни малейшего представления большинство жителей Красноярска. Но был Фура грязен и дик, с запавшими безумными глазами; Гриша совсем не хотел становиться таким же.

Папа и люди его круга жили чисто и сыто, но не имели никакого представления о Шопенгауэре. Папа тратил всю жизнь без остатка на зарабатывание еды, и к тому же был настолько глуп, что презирал тех, кто его умнее. Так Гриша тоже не хотел жить.

Вот сочетание свободы и умения читать философов, думать, тратить жизнь на интеллектуальный пир — вот это было интересно! Но ни бичи, ни папа и другие люди его круга так не умели, и учиться было не у кого.

Ермак не советовал Грише поддерживать плотные контакты с Фурой и часто бывать на кладбище. Ну, увидел отрицательный пример, и хватит с него! А Гриша как раз очень хотел общаться с Фурой! Он был ему страшно интересен, — потому что много знал, во многих местах бывал и к тому же много читал и думал о прочитанном.

К тому времени Гриша жил временами дома, временами у Ермака. Отец махнул на него рукой, мама сделалась тихая, грустная и тоже не приставала. Раньше Гришу раза два таскали в милицию, требовали учиться, жить только дома, не водиться с ворами. Гриша понял, как надо делать и что говорить — что учится, водится вовсе не с ворами, а с хорошим человеком, папу слушается и потом, после школы, будет учиться в Технологическом институте. И в милиции тоже отстали.

Если можно назвать его домом папину квартиру, то квартира Ермака стала давно вторым домом. Теперь, в это лето, у него появился третий дом: нора, в которой жил Фура и его выкормыш, преданный ему подросток Васька. Фура дал новые уроки, и они стоили прежних!

Гриша окончательно понял, что с блатными ему тоже не по дороге: и они тоже повязаны, пусть не так крепко, как все. И у них есть свои представления, что человек должен делать и даже чувствовать. Фура вот тоже расплачивался за нарушение того, что в этом кругу считали должным.

Хорошо было спорить о свободе, о месте человека в мире, о совести, сидя на заросших бурьяном плитах или пристроившись в душной теснине норы. Чаще всего спорщики сходились: человек должен уметь стать свободным! Он не свободен потому что это выгодно целой толпе народа; но большая часть людей и не способна на свободу, справедливости ради. Дай им свободу, они тут же отдадут ее за ломаный грош.

Впервые в жизни Гриша полюбил дешевое вино. Немного, глоток-два, чтобы смещалось сознание, Фура казался бы еще интереснее. Васька ловил собак, кошек, и разделка туш перед тем, как жарить на костерке закуску, напоминала незабвенного Пушка.

Закуски становилось все меньше — все бродячие животные разбежались, сделались осторожнее, за домашними стали следить. Васька пришел как-то с прокушенной насквозь рукой, вызвав приступ хохота у Фуры: закуска кусалась, и Грише пришлось носить закуску друзьям. У них ведь не было печальной мамы, которая кормила бы их котлетами.

Но и мама — не неиссякаемый источник, пришлось Грише придумать другой вид закуски. Как-то раз он появился у норы, толкая перед собой коляску.

— Ты чо, ребеночка кому-то сделал? — начал было Васька. И осекся.

В коляске села девочка — ухоженное пухлое дитя месяцев восьми. Село, улыбнулось, показав два верхних зуба, складывая пухлую мордочку.

— Видишь, Фура, насколько эти лучше собак? Ее сейчас мы резать будем и готовить, а она не кусается, она улыбается! Чувствуешь?!

Говоря честью по чести, придумал это все Гриша еще и для эксперимента. Если не осмелится Фура — что в разговорах о свободе, о преодолении пут морали?! Много тут болтунов, которые под пьяную лавочку расскажут что хошь, а едва до дела, так мгновенно сиганут в кусты. Значит, и Фура такой же. Но Фура достойно выдержал испытание.

— Коляску — в реку! — скомандовал Фура, мгновенно оглядываясь вокруг. — Тряпки туда же!

Он вообще взял на себя руководство процессом и много что сделал сам — только само убийство аккуратно поручил Грише. Гриша понял, что в свою очередь подвергается испытанию, но ведь со времен Пушка прошло так много времени… Гриша убил девочку сразу, и при этом почти не испачкался; а немногие пятна, которые посадил на рубашку, когда разделывал трупик, он легко сумел замыть, почти что сразу.

Было интересно посмотреть, как умирает ребенок, живое делается неживым. Один удар камнем-голышом, точный удар в родничок — и существо коротко вякнуло, безвольно повалилось вперед; свесились ручки, даже спина стала другая — неживая.

×
×