— Вы что же… Вы что же так вот прямо…

И это выражение, эти перекошенные черты лица! Этот взгляд, полный ужаса!

— Ты что, Тимофеич?!

Гриша шагнул к Ермаку, а тот вдруг шарахнулся, хоть и видно было — от резкого движения задохнулся, захватал ртом воздух, стал отодвигаться от Гриши. «Неужто боится меня?» удивился Гриша, и ему сделалось смешно. Тоже мне, свободный человек!

— А знаешь, Ермак, они вкусные! Я тебе же рассказывал про котлеты из Пушка? Так эти еще лучше, честное слово!

Слезы потекли вдруг по изрытым морщинами щекам Ермака.

Гриша еще порассказал, как резали детей, как один мальчишка лет трех умер не сразу, и приходилось зажимать ему горло, пока он бился — чтобы не заорал. Рассказал и про то, как их разделывали, выкидывая из крохотных трупиков еще сокращавшиеся сердца и кишочки еще с перистальтикой. Кое-что он даже прибавил, развлекаясь — как он ел ручки и ножки, проверяя, какие конечности вкуснее; или как сокращались куски мяса, когда их насаживали на палки и подносили к костру.

Ермак уже не всхлипывал, но все так же держался за сердце, слезы так же катились из глаз. Старый вор стонал, раскачиваясь из стороны в сторону, как старая баба на завалинке.

— Знал бы я… — стонал Ермак, и Гриша все сильнее понимал — нельзя его, такого, оставлять. Такой Ермак становился опасен, и Гриша вышел на кухню — поискать что-нибудь подходящее.

Гриша вернулся с тонким, хорошо отточенным ножом и на всякий случай прихватил еще литой тяжелый топорик для рубки мяса. Но пока ходил, и Ермак не терял времени даром: в руке у него оказался маленький, почти утонувший в огромной ладони револьвер, а глаза стали уже почти совсем сухие.

— Убирайся.

Нет, убираться нельзя…

— Ермак, ты что… Ты вспомни, как рассказывал про «оленину»[15]… Это что, лучше было, да?!

— Врал я, — помолчав, прошамкал Ермак. — Оленина — это когда было… Я и не упомню тех времен, позже родился. Знал бы я… — завел Ермак прежнюю шарманку, — знал бы я…

— Брось оружие, болван, — сказал Гриша уверенным голосом, — ты думаешь, Васька на тебя самого не покажет? Да он сразу всех заложит… Уже заложил. Я его на улице увидел, сразу кинулся смываться. Что, думаешь, к тебе сейчас не пойдут? Или, считаешь, Фура на тебя не покажет?

Судя по выражению лица, Ермак вовсе так не думал, не считал, — то-то его физиономия отразила панический ужас. Гриша соображал: если бы Гриша с Фурой брали банк и застрелили бы кого-то, то и в ужас Ермак впал бы куда меньший. И этот страдает по детишкам! Тоже мне, свободный человек, освободившийся от пут морали. И его Гриша когда-то уважал, считал чуть ли не первым учителем! Только котлеты делать из таких.

— Гришка… Ты не стой, не жди. Не поеду я с тобой, я боюсь.

— Меня боишься? — произнес Гриша с самым искренним, огорченным видом. — Ты что, спятил, что ли, Ермак? Ты ж меня вон из чего вытянул, а… Я же тебя больше отца чту, а ты…

Лицо Ермака опять дрогнуло. «Клюет!», — думал Гриша, отыгрывая еще шаг. Он понял, что нельзя держать в руках инструмент, и отбросил топорик и нож.

— Я же в лес теперь собрался, понимаешь ты?! Я это для того и взял — в тайге жить… Ты же мне малявы теперь не дашь. А оставаться нельзя, Ермак, и тебе тоже нельзя (еще шажок, растерянное, скорбное лицо). Ты не хочешь со мной, тогда скажи, как тебя потом хоть найти (еще шаг). А то как-то скучно это все… Не по-людски так (полшажка).

Ермак теперь держал руку с оружием так, что тупое рыло ствола смотрело в угол, не на Гришу. Гриша легко, одним движением, перехватил руку Ермака, не меняя выражения лица, и вцепился своей рукой в кисть. Ни ножа, ни топорика не было, и Гриша, продолжая приговаривать что-то успокаивающее, что-то типа «ну что ты, ну что ты…», обхватил другой рукой шею Ермака, притянул его к себе, зажал между грудью и локтем. Стиснул по-настоящему, сделав подсечку, повалил Ермака на пол.

Ермак забился… Сначала еще под впечатлением Гришиных слов, не в полную силу, потом серьезно. Но держал его Гриша как тисками, стрелять Ермак мог разве что в пол или в диван, а воздуху в его легкие Гриша не пускал. И опять ускользнуло от Гриши — когда же именно умер Ермак? В какой момент живое стало неживым? Ермак перестал биться, но Гриша ему не доверял — вдруг Ермак притворяется, вдруг он только ждет, чтобы Гриша его отпустил? Какое-то время Гриша стискивал и душил труп.

Все получилось просто и легко, гораздо легче, чем он ожидал. Даже с некоторой неловкостью смотрел Гриша на Ермака с нелепо вывернутой шеей, с далеко отставленной рукой; труп грузно лежал на полу. Тайна смерти опять прошла мимо.

Глава 18. Зуб за зуб

8 августа 2000 года

— А все же, ребята, попомните мои слова — сбесились медведи… И вся природа сбесилась. Еще десять лет назад медведь человека боялся. Встретит — сразу уходил. Кричишь, шумишь в лесу — он не подходит. Уважал человека медведь. А бабу так и вообще не брал…

Василий Акимович Зуев шумно отхлебнул чай, огорчаясь несовершенству этого мира. На шее охотника выступили капельки пота, щеки закраснелись, а лоб так стал просто пунцовым.

— У тебя какая-то идиллия получается, Василий Акимыч. И медведи какие-то замечательные, и времена чудесные. А меня так медведь гонял вокруг кедра, я помню… И ничего он не боялся и не уважал.

Володька и Андрюха засмеялись словам Кольши. Солидные Саша и Константин Донов не смеялись, только улыбнулись, и разом отхлебнули из кружек.

— А это ты, Кольша, ему плечо разворотил, а взять толком не сумел, вот он и взъярился.

Опять смех — не язвительный, а общий, добродушный.

— Смеетесь… Вы вот одного зверя взяли, который Катьку гонял, и рады. А надо всех их под корень. Потому что медведи стали совсем другие теперь… Слишком умные. Вместе живут, нападают так прямо стаей. Вон как на Ваньку Хохлова. Сами отбивали его, знаете. Я неправильно все говорю?! — вдруг вскинулся Акимыч, зорко уставился на коллег. И сразу стало видно по этому рывку, по экспрессии старого охотника, что Акимычу рано на покой, при его-то годах: как выражался сам Акимыч, «шестьдесят с хорошим хвостиком».

И охотники ответили патриарху пожиманиями плеч, неопределенным бормотанием: может быть, Акимыч и слишком уж развоевался, но дела и правда в тайге заворачивались странные.

— Так ведь не все же медведи, Акимыч… С порванной лапой — он человеку мстит, это ясно. А всех перебьем — экологическое равновесие нарушится.

И опять охотники ответили невнятным бормотанием, покачиванием головами на слова Володьки. И Акимыч прав, и Володька прав… Вот ведь как. Думать надо, не надо спешить.

Вечер плыл, душистый, темный вечер августа. Запотели окна в комнате, где пятый раз ставили чайник, почти беспрерывно. Оленья шкура на стене, настольная лампа с матерчатым зеленым абажуром, книги в беспорядке на рабочем столе у окна, и на том же столе патронташ, барклай[16], ножовка, гвозди, несколько латунных желтых гильз Бог знает какого года производства. Легко заметить, что все связанное с охотой — в большем порядке, чем книги, банки с вареньем или столярные инструменты. Уют, покой обжитого, с традициями, дома.

Почему сопротивлялись охотники? Не из любви к медведям, затеявшим рвать людей, это уж точно. Но ведь и представить себе леса без медведей невозможно. Чтобы ни одного медведя в лесу, это надо же! Это уже будет не тайга. Любовь к лесу мешала взять ружья для такого невиданного, непонятного дела — истребить в лесу всех мишек под корень.

— Может, прав Владимир Дмитриевич? Может, это медвежий келюч? А что их несколько, так ведь сколько мы на них охотились? Разве что Тихий не бил медведей. А мы все? — рассудительный Андрюха обвел комнату глазами, на каждом остановил взгляд. — Сколько малышей разбежались? Сколько пестунов? Вот и медвежьи келючи…

×
×