— Мужики! Давайте-ка костер, а? Придется здесь ночь перекантоваться…

Пожимая плечами, поджимая губы, стал рубить Кольша этот тальник — растительную дрянь, из которой ни строительного материала никакого, ни пламени костра… ничего. Разве что наплести корзин можно было бы из гибких лоз, которые еще и срубить почти невозможно — пружинят, отскакивают под топором почем зря. Но счастье еще, что есть хотя бы такая дрянь, не желающая разгораться, дающая тепла в сто раз меньше, чем дыма. Счастье, что засунул за пояс топор хозяйственный Кольша, что есть спички или зажигалки у большинства, и что островок не совсем голый. Какой-никакой костер, пусть больше чадящий и воняющий — но источник света и тепла.

Что, спать? Хоть немного, но покемарить, чтобы не потерять силы к рассвету. Ну и влетели… Даже разговор шел вялый, то ли с голодухи, то ли от недоумения.

— Кто же знал… — Володька все чесал, чесал затылок… — Завтра прощупаем дно прутьями, найдем дорогу.

Говорящий и сам понимает, что его голос звучит не убедительно. А другой из слушателей при этом обязательно скажет:

— Ага… — еще более неубедительным, еще более двусмысленным тоном. А кто-то засмеется, закрутит головой, и все так смутно станет, так тоскливо…

Даже Акимыч завязал командовать, устраивались на гальке, на голой земле кто где придется. Андрюха не ложится. Еще много раз будет он рубить тальник, подбрасывать в чадящий костер шипящие прутики, чтобы просушить свою одежду, и притом самому не замерзнуть.

Много раз за эту ночь он обругает самого себя, Зуева и медведя, что потащился «как дурак» на болото, много раз позавидует Саше Хлынову и чуть ли не Константину — лежат в тепле, по мягко шумящими кедрами, в душистом тепле родного высокого леса.

Глухой ночью встал Зуев, молча отдал Андрею свой ватник.

— Не надо… ты что?!

— Делай, что говорю. Старикам спать не так важно, а завтра ты совсем вареный будешь. Спать!

Зуев — маленький, скукоженный, нахохленный, садится сам у жалкого подобия костра, начинает сушить ватник Андрея. Ватник теплый после Зуева, тесный, и кроме благодарности к Акимычу, Андрюха, проваливаясь в сон, еще раз завидует тем, кто остался у туши медведя, кто сейчас спит сытый, в блаженном тепле у костра.

Ох, не завидовал бы он! Ох, не завидовал бы… Плохо, конечно, оказаться в месте, откуда сам не очень знаешь, как выбираться. Плохо сидеть на голом островке (ладно хоть, не стоять по колено в болотной жиже), без еды и без дров для костра. Но еще хуже оказаться одному в лесу, когда товарищи ушли, раненый беспомощен, его надо охранять, даже поить, а в лесу явно кто-то появился…

Саша Хлынов не сумел бы объяснить, по каким признакам он понял, что кто-то за ним наблюдает. Просто наступила темнота — и вместе с нею пришло навязчивое, постоянное ощущение взгляда в спину, неотвязное чувство затаившейся рядом опасности. Это не имело ничего общего с неврозом горожанина, боящегося в лесу собственной тени. В отличие от горожанина Хлынов знал совершенно точно — кто-то есть в лесу, кроме него. Этот «кто-то», разумный и сильный, лежит, сидит или стоит недалеко, в нескольких десятках метров от него. Достаточно далеко, чтобы не достал свет никакого костра, достаточно близко, чтобы видеть и слышать Александра.

Саша развел огонь повыше, сложил кучу валежника, чтобы не ходить за топливом по темени, а сам сел, прислонившись к стволу кедра. Прямо перед ним был костер, а за костром лежал Константин на груде ветоши.

— Зачем огонь? За нами уже пришли?

— Спи, спи…

— Зачем ты палишь костер, Сашка? Они уже пришли за нами, да?

— Пока не пришли, и жив буду, никто не придет.

— Ладно, это ерунда… Вот что сталось с ребятами, как ты думаешь?

— Да спи ты! Что впустую разговаривать! Вот завтра потащу тебя на дорогу… (проселочная дорога, а на ней ГАЗик Кольши, до него километров пятнадцать).

— Тебе не унести меня так далеко, я тяжелый. Да и незачем. Рассветет — ты Сашка, уходи. Ребята пропали, я чувствую.

— Был бы ты здоровый — дал бы я тебе сейчас п-ды.

В таких духоподъемных разговорах прошло часа три или четыре. Бесшумно перемещались созвездия над головой, между кедровыми лапами. Потом Константин все-таки заснул, и Саша Хлынов тоже стал клевать носом, проваливаться в забытье. Раза два он просыпался, с ужасом глядя, что костер почти что прогорел, и тут же подбрасывал сучьев. Пламя облизывало сучья, с ревом поднималось вверх, опят становилось большим. А пока оно еще не выросло, Саша вглядывался в темноту. Никакого движения не зафиксировал он между кедрами, никаких подозрительных предметов. Но Хлынов совершенно точно знал, что кто-то смотрит на него из темноты, кто-то подкрадывается к нему, облизывая дымящийся язык.

Последний раз Саша проснулся, когда костер вовсе не прогорел, пламя было достаточно высоким. Хлынов до боли вглядывался в темноту, смотрел во все стороны. Нет, ничего подозрительного не было, по крайней мере в этот раз. Никто не мог подкрасться к нему незамеченным.

Саша перехватил левой рукой ружье, лежавшее у него на коленях, наклонился, чтобы взять сук и подбросить его в кострище. И тут же что-то подцепило его затылок, и проникая все глубже, причиняя все более жгучую боль, потащило его вперед. Саша пытался одновременно встать и развернуть ружье в сторону этого, что тянуло его за затылок, но не сумел, и его швырнуло лицом вниз, рядом со своим собственным костром. Невероятная тяжесть обрушилась ему между лопаток, вжала в землю, не давала дышать; вопль вырвался из груди Саши; он слышал, как спросил его Константин:

— Уже пришли?

А потом словно живые тиски вцепились в шею с обоих сторон, не получалось дышать, и сам Саша почувствовал, как брызжет кровь из разорванных жил, хрустят позвонки… и последней мыслью было — а почему он не услышал никакого запаха от зверя?!

А Константин прожил еще немного, и даже почти понял, что происходит. Он видел, как медведь убил Сашу и потащил его куда-то в сторону, и видел, как появились в круге света еще два зверя. Один из них, кажется, был как раз тот, за кем гнались. Этот зверь побежал туда, где на дереве развешаны части туши убитого медведя, а на пеньке торжественно стояла его отрезанная голова. Второй зверь тяжело вздохнул, сел возле Константина… Константин видел его выражение — смесь жестокости, презрения, ненависти, брезгливости, интереса. Такое выражение можно было, наверное, видеть на лице белоруса, который впервые видит раненого немца вот так близко, что можно до него дотронуться голой рукой.

Медведь и правда поднял лапу и дотронулся до Константина, до его плеча и головы, но тут же убрал свою лапу. А первый медведь, пошедший к туше, стал вдруг стонать и совершенно по-человечески охать. Когда он подошел, Костя увидел, что по морде медведя катятся крупные слезы. Второй медведь, сидевший возле Константина, стал что-то фыркать и ворчать ритмично, а пришедший вдруг ему ответил. «Да они же разумные! — задохнулся Константин от разгадки. — На кого же мы охотились сегодня?!».

Но думать долго ему не дали, потому что маленький медведь с белым ошейником на горле вцепился в его плечо и поволок. От боли Константин закричал и чуть не потерял сознание. Медведь лапой подцепил его, бросил на спину, а Константин все не мог удержать крика. Зверь встал над Константином, возвышаясь над беспомощным, как башня; лапой он стал вспарывать Константину живот и не остановился, пока живые, пульсирующие внутренности Константина оказались разбросаны вокруг, а тело залила темная кровь. Константин перестал кричать, и зверь остановился, внимательно вгляделся в лицо убийцы своего отца. Посмотрел, потрогал лапой, потряс. Константин застонал, завыл. Медведь фыркнул, замотал головой, потащил умирающего по земле.

Еще два или три раза приходил в себя Константин Донов, и всякий раз видел перед собой кедровый пень, а на нем — отрубленную голову медведя. Это было последнее, что он видел в этом мире — голова старого медведя; вот только с каждым разом костер все хуже освещал эту голову, все слабее. Или это сознание гасло, не так четко фиксировало то, что еще могли видеть глаза?

×
×