Молодой носатый норвежец Густав Мор любил неожиданно нагрянуть вечером ко мне в дом, покинув ферму за Найроби, в которой служил управляющим. Фермерство вызывало у него воодушевление, и он помогал мне словом и делом больше, чем кто-либо, как бы выступая живым доказательством того, что скандинавы и фермы находятся в пожизненном рабстве друг у друга.

Однако порой он жег мою ферму огнем своего красноречия, словно вылетающим из жерла вулкана. В стране, где у человека не должно быть иных тем для разговора, кроме быков и сизаля (Сизаль (сисаль) — растение, из листьев которого получают жесткое, грубое натуральное волокно), не мудрено свихнуться! Он изголодался душой и находится на краю пропасти! Он начинал декламацию с порога и не унимался до полуночи, разглагольствуя о любви, коммунизме, проституции, Гамсуне, Библии и не уставая отравлять себе легкие отвратительным табаком. Он почти не ел, отказывался слушать, и, стоило мне вставить словечко, взвизгивал, изрыгал огонь и бодал воздух своей всклокоченной русой головой.

В нем накапливалось много такого, от чего необходимо было избавиться, но, ораторствуя, он производил дополнительные шлаки. К двум часам ночи он внезапно иссякал и опустошенно опускался в кресло, чтобы смиренно оглядываться вокруг, как выздоравливающий в больничном саду. Потом он вскакивал и на чудовищной скорости уносился в ночь, готовый снова какое-то время жить быками и сизалем.

Иногда, когда у нее выдавался денек-другой, свободный от собственных фермерских забот, у меня гостила Ингрид Линдстром. У себя в Нгоро она выращивала индюшек и овощи. Она была светла кожей и рассудком; будучи дочерью шведского офицера, она и вышла замуж за шведа в военной форме. Они с мужем и детьми явились в Африку, словно на пикник, ради легкого приключения, с намерением быстро сколотить состояние, и купили льняное поле, так как лен стоил тогда 500 фунтов стерлингов за тонну. Вскоре стоимость тонны льна упала до 40 фунтов, и земля подо льном вместе с трепальным оборудованием потеряли какую-либо цену, но Ингрид приложила все силы, чтобы спасти ферму и благосостояние семьи, создав птицеферму и большой огород и трудясь в поте лица. Постепенно она влюбилась в свою ферму со всеми ее коровами, свиньями, африканцами и овощами, в саму африканскую землю. Это была настолько всепоглощающая страсть, что она продала бы мужа с детьми, лишь бы не лишаться своего клочка земли.

В тяжелые времена мы с ней рыдали в объятиях друг у друга от страха потерять свои земли. Я всегда радовалась появлению Ингрид, потому что от нее веяло заразительным весельем старой шведской крестьянки; у нее было обветренное лицо и крепкие белые зубы смеющейся валькирии. В мире недаром любят шведов: даже будучи погружены в глубокую скорбь, они способны понять беды другого и проявить безграничное великодушие.

У Ингрид был старый повар и слуга кикуйю по имени Кемоса, который выполнял массу ее поручений и рассматривал всю ее деятельность как свою собственную. Он трудился не покладая рук на птицеферме и в огороде, а также исполнял функции дуэньи при трех ее малолетних дочерях, отвозя их в школу-интернат и забирая оттуда. Ингрид рассказала, что по случаю моего визита к ним в Нгоро он утрачивал душевное равновесие, пускал все прочие дела на самотек и посвящал себя исключительно приготовлению к приему, сворачивая головы целому индюшачьему стаду, — такое сильное впечатление производило на него величие моего Фараха. Ингрид говорила, что знакомство с Фарахом Кемоса считает величайшей честью в своей жизни.

Однажды у меня появилась миссис Даррелл Томпсон из Нгоро, с которой я была едва знакома; на визит ее сподвигло сообщение врачей, что ей осталось жить считанные месяцы. Она объяснила мне, что только что купила в Ирландии лошадку, чемпиона по скачкам с препятствиями — а лошади и перед смертью остались для нее, как при жизни, главной отрадой; после разговора с врачами она сперва хотела отбить телеграмму, чтобы чемпиона не присылали, но потом решила завещать свое приобретение мне. Я не отнеслась к этому серьезно, но потом, после ее смерти примерно полгода спустя, конь по имени Гривенник все-таки появился в Нгонг.

Поселившись у нас, Гривенник проявил себя умнейшим существом на ферме. Внешне он ничего собой не представлял, так как был коренаст и немолод. Денис Финч-Хаттон любил на нем поездить, в отличие от меня. Однако сообразительность и целеустремленность помогли Гривеннику обставить всех пылких лошадок, купленных специально для соревнования богатейшими людьми колонии, и выиграть в Кабете скачку с препятствиями, устроенную в честь принца Уэльского. Домой он вернулся, как всегда, невозмутимый, но с серебряной медалью, и всего за неделю стал героем всей фермы. Через полгода он умер от болезней и был похоронен неподалеку от конюшен под лимонными деревьями, всеми оплакиваемый; его имя надолго пережило его самого.

Иногда ко мне приезжал отужинать старина Балпетт, по-клубному — дядюшка Чарльз. Он был большим моим другом и казался мне идеальным английским джентльменом викторианской эпохи. У нас он чувствовал себя как дома. В свое время он, как уже говорилось, переплыл Геллеспонт, одним из первых взобрался на Маттернхорн (Маттернхорн — гора в Швейцарии высотой более 4000 м), а в молодости, еще в восьмидесятых годах прошлого века, был любовником красавицы Отеро (Имеется в виду Каролина Августа Отеро, испанская танцовщица). Мне рассказывали, что она его совершенно разорила, а потом отпустила на все четыре стороны. С ним я чувствовала себя в обществе самого Армана Дюваля или шевалье де Грие (Персонажи романов «Дама с камелиями» и «Манон Леско»). У него осталось много чудесных фотографий Отеро, и он любил о ней вспоминать. Однажды я сказала ему за ужином в Нгонг:

— Опубликованы мемуары красавицы Отеро. Вам в них отведено место?

— Да, — ответил он, — хоть и под другим именем, но это я.

— Что она пишет о вас?

— Она пишет обо мне как о молодом человеке, который ради нее спустил за полгода сотню тысяч, но получил за эти деньги сполна.

— Считаете ли вы, — со смехом спросила я, — что действительно не зря потратились?

Он обдумал мой вопрос и ответил:

— Да, считаю.

Денис Финч-Хаттон и я отмечали семьдесят седьмой день рождения мистера Балпетта на вершине нагорья Нгонг. Сидя там, мы повели разговор о том, дали бы мы согласие заиметь по паре крыльев, если бы потом не могли бы от них избавиться.

Старый Балпетт глядел на восхитительные просторы внизу — зелень Нгонг и Рифтовую долину к западу — так, словно в любой момент был готов взмыть над ними.

— Я бы согласился, — проговорил он. — Обязательно согласился бы! Этого мне больше всего бы хотелось. — Немного поразмыслив, он добавил: — Хотя, будь я дамой, я бы сперва как следует все взвесил.

Благородный пионер

С точки зрения Беркли Коула и Дениса Финч-Хаттона, в моем доме царили коммунистические порядки. Все в доме как бы принадлежало и им, и они, гордясь этим, приносили в дом то, чего там, по их разумению, недоставало. Они следили за качественным снабжением дома винами и табаком и выписывали для меня из Европы книги и пластинки. Беркли приезжал, до отказа загрузив машину индюшачьими яйцами со своей фермы на горе Кения. Обоим хотелось сделать меня такой же тонкой ценительницей вин, как они сами, чему они посвящали много времени и изобретательности. Им доставляло огромное удовольствие мое датское столовое стекло и фарфор; из стекла они возводили посредине обеденного стола высокие пирамиды, восторгаясь стройностью своих сооружений.

Беркли, гостя на ферме, ровно в одиннадцать часов утра выпивал в лесу бутылку шампанского. Однажды, уезжая и благодаря меня за гостеприимство, он обмолвился, что ему не понравилось одно: слишком грубые стаканы, из которых мы пили вино под деревьями.

— Знаю, Беркли, — ответила я, — но у меня осталось совсем мало хороших бокалов, и мы наверняка расколотили бы и их, если бы тащили на такое расстояние.

×
×