Устименко молчал.

— Чего в сторону глядишь? — глухо, все еще прижимая рукою сердце, осведомился Золотухин. — Обиделся?

Владимир Афанасьевич пожал плечами. Не мог же он сказать, что у него просто-напросто кружится голова.

— Ты войди в положение, — своим могучим голосом, сердито и в то же время просительно, опять заговорил Зиновий Семенович. — Там товарищ Степанов наворочал такой дряни, что всякий авторитет областное здравоохранение потеряло. Там лопатой грести надо…

— Я — коммунист, — наконец, словно проснувшись, сказал Устименко, — и раз решение принято, то я его выполню. Со своей стороны прошу дать мне в помощники, не знаю там штатного расписания и всей этой бюрократии, доктора Габай. Любовь Николаевну Габай.

Лосой вдруг засмеялся своим уютным, домашним смехом.

— Ты чего, Андрей Иванович? — спросил Золотухин.

— А того, что с этим товарищем нам всем полный конец настанет, — сказал Лосой. — Это ж вроде Устименки, только помоложе…

— Погоди, погоди, — тоже начиная посмеиваться, прервал его Золотухин, — это такая, очень даже красивая, словно бы с картины? Которая «хвосты рубит»? — Он еще пуще засмеялся и добавил, приходя в хорошее настроение: — Как же, как же. Была у меня, шумела здесь ужасно, прорвалась ко мне через все заслоны. В ЦК грозилась на меня написать…

Устименко тоже улыбнулся.

— А без нее? — посуровев лицом, осведомился Золотухин. — Одного Устименки нам вот как хватит! — И Золотухин тяжело шлепнул себя по мощному загривку. — По сию пору. Или укатался, Владимир Афанасьевич?

— Мне сейчас оперировать много приходится, — сказал Устименко. — А на Габай я вполне могу положиться. И ей удобно в бывшей конторе Степанова сидеть, оттуда, при желании, можно далеко видеть в смысле эпидемиологии и всего того, что ей, как санитарному врачу Унчанска, ведать надлежит. Она работник надежный. А что ругается, так за дело. Вот я в степановское кресло сяду, гайки с санитарным положением в городе куда круче заверну…

Глаза его смотрели неприязненно, он нисколько назначением не был польщен. И никакого спокойствия в будущем местному начальству деятельность Устименки не сулила. Да еще «плюс к тому — Габай!» — как выразился Лосой.

— Однако же ему виднее, — подытожил Золотухин, на чем вопрос и был исчерпан.

— Оформление не откладывай, — уходя, уже с порога золотухинского кабинета посоветовал Лосой. — Лимит продовольственный, спецснабжение, приодеться тебе пора, товарищ Устименко.

Вот этого говорить как раз и не следовало, что Лосой понял, правда с некоторым опозданием. Впрочем, он довольно быстро закрыл за собой дверь, провожаемый весьма энергичными выражениями Устименки, касаемыми «лимита». А Зиновий Семенович нажал на плечо Устименке своей тяжелой рукой и велел коротко:

— Не ори, я и сам это могу.

Они остались вдвоем.

Золотухин прошелся по кабинету, тяжело разминаясь, потом вдруг, без всяких подходцев, спросил:

— Это правда, что ты на себе, как на кролике, какой-то медицинский опыт-эксперимент осуществляешь?

Владимир Афанасьевич молчал. Золотухин обошел стол, сел в свое кресло, шумно вздохнул:

— Отвечай.

— Предположим.

— Прекрасно, — сказал Золотухин. — Прямо-таки для пера товарища Бор. Губина. Только вот работать кто будет?

— Это и есть в некотором роде работа.

— Ты из меня дурочку не клей! — жалобным голосом попросил Золотухин. — Я тоже в некотором роде грамотный. Но нам в Унчанске еще до института экспериментальной медицины бежать и бежать. Нам пока что деятели нужны, работники, врачи. О, черт, да ты что — не понимаешь?..

Устименко немножко покраснел — столько, сколько мог при нынешнем состоянии здоровья.

— Разумеется, я не все рассчитал, — произнес он. — Погорячился. Но откладывать мне не представлялось возможным…

— Возможным, возможным! А если мы тебе запретим? Опять молчишь? Это у тебя политика такая — молчанием на измор брать? Вот возьмем и запретим. Ты не кролик, ты Устименко. Не разрешим, и вся недолга!

— Нерентабельно. Работка может оказаться полезной, зачем же ее ломать на полдороге.

— А если, как твой учитель Николай Евгеньевич говаривал, копыта не выдержат?

— Копыта у меня, Зиновий Семенович, хоть и хромые, но крепкие.

— Так ведь ты вон уже какого цвета! Куда дальше? И смеешь еще насчет лимита выламываться. Тебе сейчас питание — первое дело.

— В меня никакое питание не лезет.

— Это тоже результат опыта?

— Некоторым образом.

— Ну и дурак, — отвернувшись от Устименки, голосом, которого тот еще ни разу от него не слышал, сказал Золотухин. — Ей-ей, дурак, и уши холодные. С тобой как с товарищем, а ты как с врагом. Нам ты живой нужен, а не колонка в кумаче, или тумба, как оно называется, что над нашими могилами водружают за нашу веселенькую жизнь прожитую…

Устименко улыбнулся своей мгновенной улыбкой.

— А я вот он — живой, — сказал Владимир Афанасьевич. — Сижу перед вами, как лист перед травой…

— Богословский тоже вот так передо мной сидел, как лист перед травой, — помрачнев, тоскливо произнес Золотухин. — Ну и что с того? На износ работаете, невозможно так, товарищ Устименко. Щадить себя нужно, а вы…

— А мы что? — удивился Владимир Афанасьевич. — А мы себе сами подгребаем еще должностишки, да? К примеру, должность начальника здравоохранения области? Так? Сами, для удовольствия, рвем у хозяйственников железо и цемент, уголь там и доски. Для развлечения?

— Бандит, ну прямо бандит, — чему-то радуясь, произнес Золотухин. — Ты ему слово, он тебе десять. Трудно мне с вами, ребята, ужасно трудно. Упрямые, злые, на рожон лезете. Вот, например, Штуб, некто Август Янович…

Но об этом говорить было нельзя решительно ни с кем, и Золотухин лишь рукой отмахнулся от невеселых своих мыслей. А Устименко и не спрашивал, у него своих докук хватало, он даже в собеседованиях ухитрялся о делах думать, если только собеседование не касалось впрямую именно работы. И замечая это свойство за собой, усмехался, вспоминая формулировочку деда Мефодия: «А ежели оно мне без надобности, то какая в том мне надобность?»

— Ладно, иди уж, — отпустил его Золотухин. — Только прямо отсюда в свой департамент наведайся. Там, наверное, дым коромыслом, товарищ Степанов уже и недееспособен, в курином обмороке небось находится. С министерством мы все согласовали еще вчера, они вполне на тебя надеются. Иди, действуй, управляйся со всем хозяйством и Габай в курс дела вводи…

Женечка действительно пребывал в состоянии «куриного обморока», и главным образом после короткой беседы с Инной Матвеевной, которая наотрез и в весьма жесткой форме отказалась считать себя соучастницей трагического происшествия, повлекшего смерть Богословского.

— Так ведь позвольте, — залепетал Евгений и почувствовал, что язык плохо подчиняется ему, вместо «з» выговорилось «ш», — пошвольте, на основании вашей информации о бочонке…

Инна Матвеевна отвернулась от него и сказала утомленным голосом:

— Перестаньте устраивать истерики. Я оказалась случайно в вашем кабинете, и вообще вся эта гадость совершенно меня не касается. А вам достаточно истории с Пузыревым, с особняком, со всей вашей системой руководства…

Вот и все. И она ушла. Стройная, в отличных туфлях, разве только немного бледнее обычного. Ушла, и пришел Устименко. «Боже мой! — подумал Евгений. — Боже мой!» Он думал протяжно, тоскливо, а в ушах у него звенело, и правой рукой он считал себе пульс. А телеграмма из министерства уже лежала на его столе, и Беллочка ее прочитала, и Горбанюк, и другие разные, и вот указанный в депеше Устименко В. А. явился в его, Степанова, кабинет. Тут Женечка и позволил себе, тут он и закатил, тут он и выложил все, что думал о своих губителях, погубителях и грязных карьеристах, которые «на крови друзей» (он именно так и выразился) «строят здание своего благополучия». «Но шаткое, — взвизгнул он, — шаткое, товарищ Устименко, так как на беде и несчастье друга детства никакие злаки произрасти не могут». От отчаяния он опять пришепетывал, вновь стал заскакивать язык, но остановиться он никак уже не мог, пока Устименке не надоело и пока он не постучал палкой по паркету.

×
×