Он не шел. Еще шесть минут осталось до начала опоздания. Но не говори, что придешь в четыре, если не можешь. Ведь тебя же ждут. И фрикадельки развалятся — это каждому понятно. Не говоря о блинчиках.

Ляля что-то долго мямлила насчет длинных волос. Варвара, не слушая, кивала. Осталось еще две минуты. И тогда позвонил Щукин. Тот самый Щукин, который должен был вернуться вечером, или завтра, или даже завтра вечером. И Ляля как сумасшедшая ринулась вниз — он устал и ждет ее дома. В Гридневе он и Нечитайло срочно оперировали, и жарко ужасно…

Дверь со звоном захлопнулась.

Варвара посмотрела в окно, свесившись, жалея себя, что вот упадет и разобьется, и тогда он будет знать, как опаздывать. И смотрела до тех пор, пока он не потянул ее за лодыжку. Потянул как раз в то мгновение, когда она воображала, как будет лежать вся изуродованная на оцинкованном столе в мертвецкой.

— Здорово, — сказал он ей.

— Здравствуй, — ответила она довольно холодно, как бы с того света.

— Ты чего? — спросил он, отправляясь умываться. — Жарко, что ли?

— Нет, — ненавидя себя, сказала Варвара, — просто я ужасно боюсь, нет, я пугаюсь, что ничего этого не было и что ты больше не придешь.

Она подошла к нему. По его широкой голой спине катились капельки воды. Варвара прижалась к нему щекой. Из крана с шипеньем била струя, он, пыхтя, мыл шею. И наверное, ничего не слышал. Ничего из тех жалких слов, которые она сказала. А вот как она к нему прижалась, он услышал, обернулся и, мокрый, огромный, холодный, обнял ее своими ручищами.

— Старик пришел домой, — сказал он. — И его встречают кислым выражением лица. А пришел не простой старик, а золотой старик, хотя и хромой старик. Пришел старик, которому цены нет. Этот старик сегодня из министерства шестнадцать врачей для своей области вынул — вот это какой старикашка…

Варвара смотрела на него снизу вверх, как всегда, как тогда, когда они были совсем еще молодыми. Котятами. Щенятами.

— Ну, чего глядишь? — спросил он. — Не веришь? Шестнадцать! Шестнадцать орлов и орлиц — эскулаповых детей.

— Вытрись, простудишься, — попросила она. — Ты дико холодный сверху.

— Но еще слегка теплый изнутри, — сказал Устименко. — Жизнь в нем теплилась едва заметно, — услышала она уже в кухне.

И услышала, как он идет за ней, шаркая комнатными туфлями. Это так повелось у них — прежде всего он рассказывал ей свой минувший день. И не только хвастался, но и сомневался. Главным образом сомневался и иногда даже поносил себя. Например, сегодня он рассказал Варваре, что поймал себя на элементарном хамстве. После операций он, оказывается, уже давно не благодарит свою хирургическую сестру. Отвык, видите ли! Погрузился в исследования собственного организма! Короче, пришлось сказать Жене целую речь на эту тему. И Норе отдельно. Пришлось поблагодарить чохом. И извиниться.

— Ты слушаешь? — спросил он.

Варвара процеживала бульон. И бранила себя за то, что опять не положила шелуху от луковиц — это придало бы бульону «аппетитный золотистый цвет», как было написано в соответствующем руководстве.

Потом, прохаживаясь за ее спиной, он рассказал, что наконец в вестибюле онкологии на стене, там, где отстреливался Постников, повесили его портрет. Фотографию удалось увеличить довольно художественно. В кресле привезли Платона Земскова, и он рассказал, как было дело. Няньки и сестры, конечно, ревели.

— Долго ты будешь колдовать со своим супом? — вдруг рассердился он.

— Закругляюсь, — ответила Варвара.

Что касается до старухи Воловик, то он решительно не мог с ней сработаться. Вновь она показала себя во всей красе.

Устименко рассказывал, Варвара слушала. И на лице ее Владимир Афанасьевич читал те самые чувства, которые волновали его, но которые он скрывал: растерянность, гнев, брезгливое удивление. Как он мог жить без нее, кретин?

— Так вынеси своей Воловик выговор! — воскликнула Варвара.

— Сделано, — ответил он, с жалостным омерзением глядя в тарелку супа. — Но ей наплевать. Она знает, что я ее не выгоню…

— Выгнать ее невозможно, конечно, но безразличие, о котором ты рассказывал, помнишь, когда ей позвонили и она ответила…

Устименко не помнил. А она помнила. Он теперь моргал и слушал.

— Маразм, — сказал Владимир Афанасьевич. — Вываливается из головы, хоть плачь. Забываю…

Он взял себя в руки и начал хлебать бульон.

— Терпимо? — опасливо спросила она.

— Нектар, — силясь выразить на лице блаженство, ответил он. — Никогда не ел ничего подобного. Как это называется в литературе?

— Гарбюр англез Брюнуаз, — голосом первой ученицы, понаторевшей на подсказках, произнесла Варвара. — Только сюда еще нужен потаж потофю, но…

— Потаж потофю — это слишком, — сказал Устименко. — Старик не тянет на такие тонкости. Вот гарбюр англез Брюнуаз — это по-нашенски, по-простецки…

Голос ему перехватила спазма, но он сдюжил, не выскочил из-за стола.

— Ничего, не обращай внимания, — попросил он, перехватив ее тревожный взгляд. — Дело обстоит нормально, Варюха: человечество ест, а я принимаю пищу. Но это пройдет.

— Со вторым ты управишься легче, — пообещала Варвара. — Ленивые вареники можно просто заглатывать, не жуя. Знаешь, как гусь…

— Не хочу, как гусь, — проворчал он, — не буду гусем… Сколько я должен их съесть?

Но тут, против ожидания, дело пошло превосходно.

— Не противно? — тихо спросила Варвара, следя за ним.

— Ты знаешь — нет! — сказал он, сам удивляясь. — Эти штуки, видимо, нам, облучаемым, и надо давать, а никакое не мясо…

— Но Федор Федорович…

— Если ты мне будешь перечить, я тебя поставлю в угол, — сказал Устименко. — Облучают меня, а не Щукина.

— Когда конец? — спросила она.

— А сегодня. С товарищеским приветом.

— Ей-богу?

— Честное-перечестное. Отработал старичок свое.

Он встал из-за стола, сделав вид, что не заметил блинчиков, и закурил папиросу. Варвара налила ему чай.

— Сегодня я ходила в милицию к самому товарищу Любезнову, — сказала она. — Не прописывает. Принял вежливо, но заявил, что не может меня оформить. Я не нажимаю на вас, товарищ Устименко, но мне было дано понять, что в нашем городе ваш развратный образ жизни не может быть поддержан никакими организациями. «Разводик надо оформить», — вот как сказал товарищ Любезнов.

— А если Вера Николаевна отказывается?

— Тогда я пропишусь у папы и буду жить у тебя как продажная женщина. А ты подаришь мне диадему и колье. И жемчуга. И еще… как это…

— Отрез? — спросил он.

— Горностай, вот что, — сказала она. — И ложись, иначе опять будет путаться картина. Тебе надо лежать.

Устименко покорно лег на диван.

— Картина путается главным образом из-за тебя, — с быстрой усмешкой сказал он. — И ты это отлично знаешь.

— Не по моей вине, — ответила она, собирая со стола посуду. — Так как же с диадемой? Купишь?

— А почем они нынче?

— По деньгам, — ответила Варвара из передней.

— Возьми из кармана, я получку получил…

Она вернулась — принесла ему воды с содой. Он лежал, задрав ноги на диванный валик, дымил папиросой, пускал кольца, думал.

— Нынче я сама миллионерша, — сказала Варвара. — Мне расчет оформили. Купила тебе ботинки. А после того как проводим наших, пойдем в ресторан и спутаем картину. У меня настроение кутнуть.

— А если мне нельзя?

— Ты отметишь в своем многотомном капитальном и научном труде, что алкоголь производит такие-то и такие-то разрушительные и необратимые действия в организме облученного. Впрочем, ты будешь пить минеральную воду…

В фартучке, с кухонным полотенцем через плечо, она села возле его ног.

— Это правда?

— Правда, — сказал он спокойно, зная, что именно она спрашивает.

Конечно, это была правда. Чистая и простая правда. Единственная, как всякая правда.

— Человек шел-шел и пришел домой, — негромко сказала Варвара. — И вот его дом.

— Их дом! — поправил Устименко.

×
×