– И там?

– А там с гиляками пешком в Николаевск.

– Вы – пешком? А ваша дочь? И как вы не боитесь гиляков?

– Дочь я возьму на руки. А гиляки – наши друзья.

Она почувствовала, что им это может показаться неправдой.

– Я вижу, господа, что вы совершенно не представляете нашей жизни здесь и нашей деятельности, – тихо, но гордо сказала Невельская. – Это касается не только мелочей. Мы выработали свои взгляды, и у нас есть своя стратегия и своя политика.

– Не произносите этого слова, Екатерина Ивановна, – шутливо воскликнул Муравьев, которому не понравилось направление разговора. Он уже успокаивал Екатерину Ивановну, объясняя, почему были нехватки, уверял, что теперь приняты все меры и что у Невельских с переездом в Николаевск жизнь переменится в самую лучшую сторону.

Но Екатерина Ивановна, кажется, не смогла бы остановиться, если бы даже захотела. Что-то так и рвалось из ее души. Ум ее протестовал, как бывает в девичестве или в ранней молодости, когда видишь явные несправедливости.

– Да, это так, Николай Николаевич! Мы были поражены, например, когда узнали, что экспедиция адмирала Путятина не окажет нам той помощи и содействия, без которых мы задыхались. Больше того, мы узнаем о действиях, разрушающих то, к чему стремились мы…

– Дорогая Екатерина Ивановна…

– Я еще и хозяйка здесь, господа, и простите за то, что я смею, но это мой долг… Стоящий выше нас политический деятель исходит из своих убеждений и политических интересов, но он должен знать, что существуют еще коренные интересы родного народа, и он должен в своей деятельности стараться совместить то и другое. Не правда ли, господа?

– Боже, какая хорошенькая женщина! И какая скучная философия! – на ухо Корсакову шептал камер-юнкер.

– Она всегда считалась умницей, – назидательно ответил Миша. – И Екатерина Николаевна Муравьева очень высоко ставит ее.

– Муж, возвратившись с южной оконечности Сахалина осенью прошлого года, сказал мне, что он был поражен и удивлен, встретившись и познакомившись там с японцами. Заочно мы давно знакомы с ними, и наши отношения, не закрепленные никакими договорами и лишь основанные на честном слове, развивались всегда дружески. Наши друзья гиляки торговали с ними, бывали у них. Были случаи, господа, когда и эти гордые японцы стремились к более тесным сношениям с нами и, покидая свои селения, добирались на лодках, чтобы купить наш товар. Они очень любознательны. И вот в то время, когда прибывают дипломаты, они вместо того, чтобы закрепить своим трактатом существующие отношения, уничтожают их, совершая всем вам известные действия.

«А-а, так вот почему майора Буссэ отсюда убрали в два счета, – подумал с удовольствием Миша Корсаков. – Вот в чей огород камень».

Корсакову тоже не нравились действия Путятина на Сахалине.

– В то же время это изоляция нашей экспедиции и непризнание достигнутых ею успехов. Нас, обреченных на голод и лишения, которых я не могу вам описать, не поддерживают, нас сторонятся, как бы подчеркивая нам, что наша цель мелка и низка по сравнению с грандиозностью целей, ради которых совершаются иными, высшими лицами новые действия. Не поражает ли это вас, господа, в то время, когда вы сами видите край, усеянный костьми наших солдат и офицеров…

– Адмирал желает облагодетельствовать Японию и весь ее народ, просветить их! – заметил Муравьев как бы в оправдание Путятина.

– Нам приходится думать не о своей чести и гордости, а о тех коренных интересах, которым нельзя не отдать тут предпочтение перед лицом будущего. И только им! Вот наше убеждение, ради которого и мы, женщины, беремся за швартовы[92] и тянем канаты, гребем в лодках и готовы идти пешком по тайге десятки верст. Уже все уложено у нас в маленькие узелки, все остальное будет брошено или сожжено.

Всем было неприятно и тяжело слышать это.

А она чувствовала себя гордой, и не только высочайшим вниманием. Она также горда была тем, что ее муж герой и что он страстно и нежно любит ее, что он сильный и умный человек. Ему может лишь позавидовать каждый из здесь присутствующих. Они, конечно, не знают его! Он уехал недавно, и она полна впечатлений и так прониклась всем, что он делал и говорил, что даже себя как бы чувствовала им самим, Невельским, его частью.

– Мы прозябали во льдах и среди туманов этих сырых углов… когда под предлогом соблюдения высших интересов нам не разрешали занять цветущие, но пустующие гавани юга, где все растет, где зима коротка и льды не опасны и не длительны. И в то же время эти гавани, в которых могли бы выжить наши дети, из тех же отвлеченных соображений остаются открытыми и незащищенными и могут в любой миг стать добычей смелого пришельца. И сейчас, когда из-за войны опасность увеличивается, в любой из них может быть поднят вражеский флаг!

Муравьев хотел отшутиться, но не нашелся, понимая, что все это гораздо серьезней, чем можно предположить.

Бачманова вдруг разрыдалась и вышла в спальню.

«Они, видно, хотят взять генерала в свои руки», – подумал Бибиков.

В это время вошел адъютант и доложил, что волнами выбросило на берег тело Беломестнова.

– А тот… второй… Парфентьев?! – озабоченно спросил Муравьев.

– Пока нету, Николай Николаевич. Народ стоит у моря. Семья ждет, не выбросит ли.

Муравьев приказал сообщить вдовам, что будет немедленно выдано пособие и назначена пенсия.

– Впрочем, я сам пойду! – сказал он. Офицеры поднялись. – Я все сделаю, дорогая Екатерина Ивановна.

Еще так недавно Матрена Парфентьева утешала Катю в горе, а теперь у самой муж погиб! С Екатериной Ивановной остались Миша и Бибиков. Камер-юнкер оказался пылким, говорливым. С лицом, покрасневшим от вина и возбуждения, он, желая развлечь Екатерину Ивановну, действовал по-своему. Поток столичных сплетен полился на нее. Ни одного человека не поминал он без того, чтобы не сказать остроумной колкости. Маленького роста, плотный, блестя глазами, он краснел, подпрыгивал, размахивал руками.

Под вечер Муравьев с офицерами побывал на кладбище. Матросы со шхуны сплели венки из таежных цветов. Губернатор заказал молебен. Он стоял на холме с обнаженной головой.

Когда возвращались, он вел Екатерину Ивановну под руку. Штабные отстали. Муравьев говорил, что вполне все понимает, что разделяет вполне взгляды Геннадия Ивановича и его товарищей и дает слово, что исполнит планы ее мужа. Но противные действия так сильны, что не все удается…

Утром к Екатерине Ивановне пришли Воронин и Бошняк.

– Я должен признаться вам, Екатерина Ивановна, – сказал Николай Константинович. – Простите, но я должен вам сказать все откровенно… Я пришел проститься.

Он попросил Воронина оставить его наедине с Екатериной Ивановной.

– Екатерина Ивановна, я хотел бы сказать вам все. Вчера, когда я увидел наши печальные, согретые солнцем пески, наше холодное море и чистое небо, ко мне явилась последняя надежда. Я решил признаться вам во всем. Я чувствую себя глубоко несчастным и виноватым…

– Боге вами, Николай Константинович. В чем же вы виноваты?

– Я? Я виноват в том, что мои предки были шпионами, предававшими, уничтожавшими революционеров. На нашем роду кровь. Бошняки были палачами. Я за это наказан. Я замечаю давно: каждый человек, который мне близок или приятен, неизбежно гибнет. Или он становится несчастным, гибнут его дети… Простите меня, Екатерина Ивановна. Но ведь это я виноват в гибели вашей дочери. Простите. Я проклят за грех предков. Мысль эта никогда теперь не оставляет меня. – Он зарыдал. – Это проклятие!

Она почувствовала, как холод пробежал по ее плечам. Этот большой ребенок действительно был сломлен. Она обняла его.

– Не трогайте меня! – вскричал он. – А то и с вами произойдет несчастье!..

Вошел Воронин, но Николай Константинович, казалось, не видел его.

Он взял руку Екатерины Ивановны и странным взором рассматривал ее, словно это был совершенно незнакомый ему предмет. Потом он посмотрел в ее глаза и улыбнулся чисто и нежно. Он взял ее другую руку. Они стояли, как дети, изуродованные судьбой, занесенные на край света и случайно повстречавшиеся там после долгой разлуки и несчастий, но не осмеливающиеся радоваться.

×
×