Высокий монах, у которого был такой вид, что он здесь настоятель, бранился и плевался:

– Мы не воры, а странники Божий…

– Обыскать всех! – приказал старший отрок.

Двое других ловко соскочили с коней и приступили к монахам:

– Показывайте ваши сумы!

Те охотно сняли заплечные мешки.

– Смотрите! – предлагал высокий инок, покрасневший, как вареный рак.

И вдруг в руке того отрока, что рылся в суме Касьяна, блеснул серебряный сосуд, сверкнуло на солнце его позолоченное донышко.

– Вот она, чаша! – крикнул старший отрок. – Разве вы не тати?

Монахи остолбенели и со страхом смотрели на Касьяна. Юноша побледнел и стоял, как истукан, с разведенными руками и открытым ртом.

– Касьян! Ты ли это?! Как ты посмел?! – сыпались на него со всех сторон упреки.

Отрок, нашедший сосуд, ударил чашей молодого монаха по голове. По лицу побежала тонкая струйка крови.

– Так тебе и надо! – гневался высокий монах, по имени Лаврентий.

Он сам ударил юношу кулаком. Еще один монах с искаженным от злобы и негодования лицом замахнулся на Касьяна посохом. Тот закрывал голову руками и плакал:

– Не повинен я в похищении серебряной чаши! Пусть сам Бог будет мне свидетелем!

Но теперь удары обрушились на него как град. У людей все больше разгорался гнев на похитителя, и никто не хотел слушать его жалких оправданий.

Старший отрок тупо смотрел с коня на избиение несчастного. Касьян кричал и молил о пощаде. Потом упал на дорогу, и его били уже лежачего… Прошло еще некоторое время. Юноша затих. На дороге остался лежать окровавленный труп. Монахи тяжко дышали, смотрели друг на друга и на свои окровавленные руки, как бы спрашивая молча:

«Что мы сотворили, братья?»

Старший отрок снял шапку и перекрестился. У него задрожала нижняя челюсть.

– А ведь боярыня велела нам его живым доставить, чтобы он получил от нее заслуженное наказание за покражу… – проговорил он.

Когда отроки вернулись в город, привезли серебряную чашу госпоже и рассказали ей обо всем, что случилось на дороге в дубраве, она всплеснула руками, как безумная, и закричала на весь терем:

– Что вы сотворили! Что вы сотворили с ним!

Она рвала волосы на себе, упала на пол, билась, как в трясовице.

– Прости меня, боярыня, – повторял многократно старший отрок, вертя в руках красную шапку.

Немного успокоившись, Путятишна спросила его:

– Где же калики?

– Ушли в Иерусалим.

– А тело его?

– Зарыли в роще.

Боярыня снова забилась в рыданиях на постели. Откуда-то из загробного мира до нее долетал серебряный голос:

Тогда солнце и месяц померкнут
от великого страха
и гнева и с небес упадут звезды…

– Касьян! Касьян! – шептала она, кусая руки.

…как листы с осенних дерев,
и вся земля поколеблется…

XXXI

Когда страсти в Киеве успокоились, Владимир Мономах, мудро выждав время в Переяславле, с большим торжеством и при звуках серебряных труб въехал в город. У Золотых ворот нового великого князя встретил митрополит Никифор с пресвитерами, державшими зажженные свечи в руках, при пении псалмов. Но, несмотря на всю эту пышность и богатые одежды, виду Мономаха был озабоченный. Что сулило ему великое княжение? На звуки трубы сбегался народ, и все смотрели на князя. Только что сшитое корзно топорщилось на его плечах, как церковная риза. Он поглядывал на горожан из-под насупленных бровей. На Большой улице, что шла от ворот к св. Софии, теснилось множество людей с волнением, страхом и надеждой смотревших на великого князя. Над толпою как бы плыло красное корзно с черными орлами в золотых кругах, чередовавшихся с зелеными крестами. Весело цокали подковы о камень. За князем ехали рядами отроки, румяные, золотокудрые, счастливые оттого, что вступали в стольный город.

В великокняжеских палатах, пустовавших после смерти Святополка, было страшно и тихо. Слуги бродили по покоям и переходам, прижимаясь к стене, страшась расправы за разворованное имущество. Все знали, что князь Владимир суров и требователен.

Вскоре по прибытии в Киев Мономах посетил митрополита и тем доставил честолюбивому греку большое удовольствие. Князь был уверен, что Никифор при каждом удобном случае пишет в Царьград донесения не только патриарху, но и царю, и поэтому обдумывал каждое слово во время беседы в митрополичьих покоях, чтобы не портить отношений с константинопольскими властями. К сожалению, митрополит не говорил по-русски, и это затрудняло беседу. Великий князь и иерарх сидели в тяжелых креслах, а между ними стоял переводчик, монах из Печерского монастыря, знавший не только греческий язык, но даже латынь и язык евреев. Завистники говорили о нем, что его обучили этому бесы. Мономах тоже понимал по-гречески, но многое забыл и стеснялся объясняться на этом наречии. Инок, вытирая вспотевшую от волнения лысину неопрятным красным платком со следами елея, старательно переводил вопросы и ответы.

Беседа носила отвлеченный и богословский характер. По константинопольскому обычаю, черноглазые прислужники в монашеском одеянии приносили на серебряном подносе различные сласти и вино в плоских серебряных чашах, разбавленное теплой водой. Митрополит улыбался всем своим лицом светлому гостю. Глаза его излучали медовую ласковость. Когда Никифор хотел что-нибудь сказать, он тянул за рукав переводчика, весьма смущенного тем, что он находится в обществе таких важных особ. Это случалось не каждый день.

Чтобы доставить удовольствие митрополиту и расположить его к себе. Мономах заговорил о нарушении латынянами христианской веры. Обращаясь к переводчику, князь только слегка поднимал палец.

Никифор, снова потрепав монаха за рясу, объяснял:

– Прегрешения эти велики и многообразны. Во-первых, они совершают таинство причащения на опресноках и тем самым уподобляются иудеям, вкушающим пресный хлеб на Пасху. Тебе это известно. В то время как апостолы совершали Тайную вечерю…

Князя для большей торжественности сопровождали на митрополичье подворье два боярина – Ратибор и Мирослав. Оба сидели в нарядных плащах. Им тотчас стало жарко. Но приличие требовало, чтобы они оставались в невыносимо пышном одеянии. Только князь сбросил свое корзно в передней горнице и остался в красной широкой рубахе с золотым оплечьем. Старым дружинникам не очень-то было удобно сидеть на жесткой скамье, держа в одной руке за коротенькую ручку серебряную чашу с теплым вином, какое дают после причастия, а в другой – орех, сваренный в меду. На лове или в походе, верхом на коне, эти воины чувствовали себя значительно увереннее и свободнее. Там все было привычно и движения не связаны непонятными греческими обычаями. Даже на княжеском совете разрешалось вставать с места, ударять кулаком в ладонь или воздеть руки. А здесь они очутились в совсем ином мире, да и речь шла о возвышенных вещах.

Загибая белые пальцы опрятных рук с коротко остриженными розоватыми ногтями, митрополит продолжал пересчитывать грехи латынян:

– Во-вторых, они едят давленину, что возбраняется апостольскими постановлениями. В-третьих, бреют головы и бороды, что тоже запрещено даже Моисеевым законом.

Все так же вытирая потное лицо, ученый монах переводил, спотыкаясь порой от непривычки и невольно волнуясь в присутствии великого князя, а Никифор вызывал в памяти все новые и новые латинские прегрешения:

– Пост соблюдают в субботу… Чернецы едят свиное сало, что при коже, и мясо запрещенных животных. Сыплют соль в рот крещаемым и крестят в единое погружение, как ариане. Еще епископы у них ходят на войну и оскверняют руки человеческой кровью…

Митрополит говорил также об исхождении Духа от Сына, и Мономах вежливо слушал. Подобные разговоры возвышали его в собственных глазах: он беседовал о церковных тонкостях с образованным греком.

×
×