Инда страх шевелил волосы протопопа, овевал спину его мелкой дрожью. Впрямь, видать, так велики грехи его, протопопа, что так наказует его бог! А если так велики грехи, так на какую же муку не готов он, протопоп, только чтобы их искупить?

Черные люди - i_007.jpg

Часть третья. Театр и костры

Черные люди - i_008.jpg

Глава первая. Царь устал

Царь Алексей устал.

Ссутулил крутые плечи, выставил вперед холеную бороду, сидит, уперев подбородок на посох индейского дерева с оголовьем рыбьего зуба. Прохладен, приятен посох.

Прохладно, приятно в такую жару и каменное кресло царя. Прадед, царь Иван Васильич, сиживал на этом гульбище[138], что прилепилось к Высокой Вознесенской церкви в царском селе Коломенском. Балконец над кручей, внизу Москва-река, вся в белых да желтых купавках, по берегу обступила ее березовая роща, вся в солнце, в лиственном звонком шелесте.

За. Москва-рекой зелен бархат Великого луга под легким небом в белых, в сизых облаках. По лугу лентой Москва-река вьется, озера на ней низаны, плывут тени от облаков, ветер ходит, трясет бобровые палки в воде, цветки на лугу.

Балконец в тени, солнце идет за церковью, хлещет светом на луг, вдалеке деревни, всходят дымы, бродят пестрые стада. А влево далеко развалилась на семи своих холмах деревянная, приземистая Москва в зеленых садах, высоко видны купола, да кресты, да орлы кремлевских башен, горят как жар медные крыши царева Верха. Ин райская обитель!

Нет. Не райская. Много изведал, испытал царь Алексей с той поры, как в такой же летний день густо трижды ударил колокол Ивана Великого на исход души отца его, царя Михаила. Стыдный восторг жег тайно душу Алексея, мечты клубились облаками в сердце молоденького вьюноши, а дядька и пестун его, седой боярин Морозов, упав на колени, плача, целовал руки у него, у выкормыша своего.

— Царь ты-де теперь, Алеша! Царь рожоный! Не многомятежным народом, а самим богом ставленный!

Много воды с тех пор утекло. Над Москвой серым облаком пыль да дым… Народу там живет, верно, много, ну и дымит! Пылит народ! Своим невежливым обычаем жить хочет. Бунтует!

Устал царь Алексей от Москвы, от зычных палачовых криков, от матерной ругани с Ивановской площади, под окнами царева Верха, от колокольного звона, от шепотов царицыных баб да родни, от царского тесного чина[139], от боярских бород шильями да метлами, от пухлых, белых и жадных их рук с цветными перстнями, от умильных и неверных голосов их, а пуще всего от их боярских слов — хитрых, сперва неприметных, приятных, вползающих в сердце, а потом нарывающих на душе, словно вот как в пальце нарывает заноза от неприметного шиповника. Второй день отсиживается царь в Коломенском, никого не видит, в душе горечь и досада саднеют. Дел в Москве — и-и-и, да устал он. Человек же он!

Не покидает царя досада. На заре сегодня указал Алексей Михайлыч своим сокольникам ехать с ним, с царем, за реку, на Луг — тешиться соколиной охотой на гусей да на уток озерных… Выехала охота с царем, сокольники полвтораста[140] — в белых кафтанах, на грудях орел золотой, шапка с косым выемом, губы алы, зубы жемчугом блестят в курчавых усах да бородках, все как один на серых аргамаках, на коротких стременах сидят по-татарски. У каждого на левой руке по соколу в бурых да в белых пятнах, головки у птиц под колпачками, на левой лапе кольцо золотое да цепка… Красота в ясный июньский день да на зеленом лугу!

И взлети с озера, из камышей, быстрый селезень, головка вперед вытянута, крылья мелькают сзади. Бросил сокольничий Васька Апраксин самого первого царского сокола— Ширяя. Взвился Ширяй, огляделся, выставил вперед когти, ринулся стремглав на селезня, а тот, матерый хитрец, в кусты! Снова взмыл гордый сокол, оглядел луг и, вдругорядь упав молнией на бешено мелькающего крыльями старика, обнизил, промахнулся, пропорол себе грудь об острую ветку тальника…

Ахнул скакавший за своим любимцем царь, вздернул, осадил коня, перегнулся из седла, смотрел на бедную птицу, бьющуюся на траве комком кровавых перьев, видел, как кроет ярый ее глаз тихая смертная плёна.

— Нет счастья тем, кто горяч! — вздохнул царь. — Нельзя эдак-то…

И указал:

— Ко дворам!

Царь не снял охотничьего убора, сидит один, пока не нагрянули бояре.

Позади церкви зазвенели трубы, забили барабаны, донеслись глухо команды — солдаты в полдень меняли караул. Чу, густая ломаная ругань — немцы! Полковник Крауфорд матерится. Он!

«Блядины сыны! — мотнул головой царь. — Идут мимо — глаза пучат, ногами, аки кони, топочут… А чуть что — жалованья больше просят… «Царь-государь, смилуйся, пожалуй нас, холопей своих…» Под Ригой сблядовали!»

Рига! — вот о чем неизбывно болит Алексеева душа. С нее, с Риги, все неудачи… Словно сокол Ширяй, напоролся царь на Ригу. Рига не дает дышать и в коломенской прохладе.

Пошел царь воевать против польского короля за свои обиды, набил польских да литовских людей бессчетно, греческую веру в Литве утвердил, а сколь городов взял— не упомнить! Вильну взял, Ковну, Гродну… В Еуропах куранты уже писали — московские-де люди не токмо надменны, а впрямь грозны и сильны… Польский король уж мира запросил, и мир еще был не учинен, а Федька. Ртищев, постельничий, уж сумел уговорить поляков: писали бы они царский титул с новоприбылыми дополненьями, величали бы поляки его всея Великия, Малыя и Белыя Русии самодержцем… Напуганы были паны и согласились на это.

Безбожный лютер шведский король Карл X в московскую победу хитро встрял, бросился с ратными своими людьми на Польшу и половину Прусской земли занял, стал из-под русского меча жар чужими руками загребать. Польский король из Силезии да австрийский император Фердинанд III из Вены впрямь грамоту за руками[141] дали московскому царю, что они-де и Алексея Михайловича королем польским изберут, да будет он крулем польским наследственно— только бы царь оборонил Польшу, спас ее от шведов… Обещанное-то все равно что свое.

И послал царь боярина Куракина в Москву из Вильны — с Лобного места объявить, молился бы народ об избрании царя польским крулем, да еще об победе над шведами. Соберет тогда он, московский царь, всех христиан под свое крыло, станет грозой всех поганых да неверных, освободит греков от султана, грузин от персов да турок.

5 июля 1656 года царь торжественно, под колокольный звон, из Вильны въехал в Полоцк, а через десять дней пошел в Ливонию против шведов. Потемкина-воеводу Петра Петровича патриарх Никон благословил идти прямо на Стекольню, в Швецию. Из Полоцка ратных людей да весь запас пушечный и хлебный повезли вниз по Двине-реке на дощаниках. Враз взяли Динабург-крепость, всех избили там шведов, и царь заложил в той крепости церковь во имя св. Бориса и Глеба, а город переименовал в Борисоглебов-город. Потом взяли крепость Коккенгаузен, переименовали в Царевич-Дмитриев город.

К Риге царь подступил уже после Успеньева дня[142], сошлась тут рать царя с ратью воеводы князя Черкасского. На Ригу двигались обученные иноземцами московские солдатские да стрелецкие полки — полковников Сиклера, Крауфорда, Говена, Альмана, Юнгмана, Раппопорта, Штадена и другие. Посады вокруг Риги были захвачены, выжжены, разгромлены, указал царь только не трогать садов — больно утешны были сады над Ригой. С Семенова дня[143] шесть пушечных ломовых нарядов начали бить по крепости и городу. Дымные бомбы летели туда днем, огненные ночью, из толстых черных стен Риги с круглыми прокопченными башнями, как из печки, стоял стеной дым пожаров, ночью полыхало зарево.

×
×