«Невежда поп! — чуть улыбнулся в усы, подумал Ртищев. — Страдник! Мужик!»

Подошел к протопопу, обнял сзади его за талию, заглянул через плечо в горящие смутно глаза.

— Отец, с нами хорошо жить будешь! Не такие чуда увидишь. А царь ждет тебя, бери шубу, оболокайся… Едем!

Протопоп двинулся, но тяжелая киса давила руки.

— Федор Михайлыч! — взмолился он. — Прикажи прибрать серебро до времени, куда я с ним поеду?

— Фомич, прибери, а отдашь опосля…

Челядь на крыльце, челядь на лестнице, челядь во дворе повалилась в снег, боярин сошел с крыльца, влез в ковровый возок, за ним — протопоп, и шестерка гусем поскакала из ворот. Вершный на первой паре орал «пади» — он боярина вез к царю, с холопским усердием хлестал кнутом налево и направо зевак, подреза гремели по обнажившимся бревнам мостовой. Лихо ехали, по-боярски.

Перед царевым Верхом сани у Колымажного крыльца остановил стрелецкий караул, боярин в русской шубе с черно-бурым оплечь ожерельем вылез первым, за ним протопоп, и встречные стряпчие, жильцы, дворянские дети, служки, девки, ярыжки останавливались и кланялись им в пояс, пялили на них глаза.

— Ин боярин да протопоп к царю идут…

У протопопа от венецианской той афродитовой резьбы кружило в голове, на дне души горело золотое зарево, но на Иване Великом ударили колокола, гремели торжественно и широко. Протопоп высоко нес теперь свою лисью шапку, шагая, посылал посох далеко вперед, обносил его справа наотмашь и снова бросал вперед. Шествуя, забывал протопоп об Даурии, об тяжелой нарте на кожаной лямке, о бешеных воеводских глазах, он уже подымался по красным сукнам на крыльцо, сняв шапку, входил в сени, потом в Переднюю палату, маячил перед ним путеводной звездой черный с серебром затылок Ртищева с восковой лысинкой, бойко стучали серебряные подковки боярских сапожков; шли толпой бояр, дьяков, те тянулись один из-за другого, через плечи, через меховые оплечья шуб, слышно было:

— Протопоп! Протопоп здесь Юрьевецкий. Вернулся!

И уста умолкали, головы покачивались многозначительно.

Протопоп с молодым любопытством искал в меховой, парчовой, бархатной толпе знакомых лиц — не видать что-то было таких, не досчитывался он многих. Явились другие, помоложе. Не стало из ближних бояр обоих Морозовых, убит был на войне Шереметьев, не стало толстого да хитрого Лукьяна Степаныча Стрешнева, не видать могутного чернявого князя Ряполовского Василья Степаныча, не видать тонколикого князя Голицына Ивана Андреевича, нет и ласкового Никиты Иваныча Романова.

Только одного из старых бояр и подозрел в боярской толпе протопоп — Трубецкого князя Алексея Никитыча, боярина и воеводу, опознал его враз. Тот высох и почернел еще больше, стал как есть мурин, чернобровый, горбоносый, стоит, сложив руки на аксамитовый живот, вертит пальцами, усмехается.

«Ну, — думает, — ежели такого огнепального в патриархи царь пожалует, так хрен этот не слаще Никона будет. Хлопот не оберешься!»

Но, поклонившись Ртищеву, Трубецкой приветствовал и протопопа, спросил, на случай, о здоровье.

Стольник Кашкадамов в широкой однорядке с золоченой кистью у ворота, в золотом по кафтану поясе, с поклоном подбежав, распахнул другую дверь.

Как шагнул за боярином протопоп в царскую комнату, тихим жаром так его и обдало: все они тут сиживали, дружки миленькие, на этих лавках под персидскими коврами, дружки евонные — Степан-протопоп, голуба душа, Иван свет тихий Неронов, Павел, Коломенский епископ умученный, Данило из Костромы, Лазарь из Романова. Сердцами они горели о вере да о земле. И все, все как есть осталось, все как было, — и узкие окна со столбцами солнца, и книги, и лампада, и иконы, а вот хороших людей нет. Все извелись.

Горевать некогда было — из-за стола вылазил сам государь, шел встречу.

Другой стал и царь! Другой! Толстухонек, осел на короткие ножки, тяжко крест с жемчугами да с лалами лежит далеко впереди на животе, выпирающем из-под золотного кафтана, лицо опухло, желтым щеки сквозят в посеребренной бороде, усы свисли на рот, глаза утонули в опухших веках, под ними мешки, а нижняя губа выпирает надменно. Смотрит он, царь, несветло.

Из-за стола царь вывел за собой тоненького мальчика в голубой рубашечке, в зеленых с серебром сапожках.

— Благослови, отче честный! — сказал царь, нагнул голову, пахнувшую розовым маслом, сложил руки ковшичком, принял благословенье, подтолкнул вперед мальчика — у того глазки на бледном личике испуганно поднялись на протопопа.

— Царевич, прими и ты благословенье!

Скалой над Енисеем стоял могутный протопоп, высоко подняв руки, благословил царевича. Тот испугался, отскочил к Ртищеву, прижался к нему. Царь смотрел с улыбкой:

— Ребенок!

Одиннадцать, что ли, лет прошло, как не видал царь своего верного богомольца. И, вспоминая прошлое, поднялась милостиво холеная царская рука с цветными перстнями на безымянном и на мизинце. Протопоп же, склонившись, принял и поцеловал жалованную ручку.

— Поздорову ль, протопоп, живешь? — спрашивал царь. — Вот опять господь привел свидеться.

Завороженно глядел протопоп на тучного золотого человечка на слабых ногах — будто тот светился ослепительным, Фаворским светом, властью и силой.

В долгие годы изгнания, плавая по бесконечным рекам, среди темных лесов, ночуя у дымных костров, сражаясь в притын и с бесами, и с людьми, как жадно думал битый, униженный, оскорбленный, но несгибаемый поп о царе, как бешено хотел видеть в нем живое воплощенье заветных своих дум о том, чего нигде николи не бывало, — о том, чтобы солнцем на всю вселенную сияло воплощенное в одном человеке добро. Сделает ли это царь? Соберет ли он в единый великий восторг всю мощь народную, что волнами бьется, хлещет на всей бесконечной земле от края до края? Бесконечны труды простых людей, велики их страды, которыми они воплощают в строительство государства свои сияющие думы о вечной правде. Так пойдет ли он, царь, впереди народа своего на великий подвиг трудов, забот, подвиг еще больший, чем несет народ? На страданья, на муки, на саму смерть, ежели будет нужно?

— Садись, протопоп, — сказал царь и, придерживаясь за стол, пошел к орленому креслу. — Ноги вот болят у меня, помолись, может, полегчает? Царевич, сядь сюда на скамеечку… В ратном деле ногами ослаб я, все на коне да на коне.

— Велики труды твои, государь, да велики твои победы!

— Ага! — улыбнулся Алексей Михайлович. — Великую титлу нашу Еуропа вся признала: мы ныне царь и Малой и Белой Русии. Королем польским, кесарем венским, королями француженским да аглицким признаны… Может, и папа римский признает. А как же! Ты где стал-то?

— У Тверских ворот, государь.

— Ты бы поближе. Поговорить надо, коли прилучится… Федор Михайлыч, поставь-ка протопопа в Кремле, на подворье. Да вели — выдали б ему нашего жалованья десять рублев. А хочешь, тебя в Новодевичий монастырь попом поставим?

Дождь милости лился на растроганного простого человека. Ин хотели, должно быть, эти золотые люди искупить перед протопопом все свои неправды, все его великие обиды…

— Ну, говори, протопоп, сказывай, что видел, как народ живет? — выговорил наконец государь.

Протопоп смотрел и смотрел на опухшее, хмурое лицо, — все плыло, сливалось туманом перед ним, были одни карие, Острые, изучающие, холодные, усталые глаза…

«Исповедаться, а кому? — вдруг мелькнуло в Протопоповой голове. — Богу ли? Человеку ли? Взять вот да раскрыть, распахнуть перед ним всю правду, размахнуть ее, как молнии в последний день, чтобы видна была великая любовь, наполняющая сердце…»

— Государь… — начал было горячо протопоп.

Размахнулась дверь, в царскую комнату быстро вошел боярин Хитрово, лик розов, глаза веселые, волком глянул на Ртищева, на протопопа, отбил ловко поклон царю.

— Государь! — сказал сдобным голосом Хитрово. — Гречин Иван Юрьев прибыл. Диадиму твою привез…

— Ту саму, Богдан Матвеич?

— Ту саму, государь. Против диадимы царя Констянтина греческого. Как есть она!

×
×