Звенит та золотая мухота, вьется чиновный, знатный, богатый, сильный да гордый люд вокруг царя, только его одного и видит. А у этих больших людей у каждого свой двор, хоромы, церкви, поместья, дачи, челядь, холопы, крепостные — вокруг каждого своя мухота помельче или погуще, а у тех свои родичи, своя челядь, а там опять мухи. Сверкающим вихрем под синее небо над Москвой восходит ураганом жестокий смерч из бояр, чиновных людей, воевод, начальных и приказных людей, из чернецов — архиереев да монахов, из тех, кто кормится, да не работает, такая уж им планида.

А черные люди не летают — они крепко креплены к земле, к полям.

Жива она, святая земля, близка она — тут вот, неколебимая, под ногами, стой крепко на ней, пади на нее, обойми ее, услышь ее могучее дыханье, возблагодари, ласкай ее твоим трудом, ее, мать сырую землю.

А вот же открывается, отлетает от матушки черной земли звенящая мухота, прельщенная блеском Еуроп, хватается там не за просвещенье, а за оружье да за роскошь, хочет не землю свою возвеличить, не обихаживать ее по-сыновьи, чтоб человечьи сердца на ней умягчать, а хочет над простецами превозноситься, хочет жить чванно, во всю свою волю да власть, да не в избах, а в каменных хоромах и палатах не хуже божьих соборов, как в Еуропах, хочет народ пугать, своей силой гнуть к земле, не давать ему своей правды искать, хочет забрать у него его силу, чтобы себе другие народы воевать, под себя подминать… Что ж будет делать, как будет жить в Москве, среди золотой мухоты, простая мужицкая душа протопопа?

Когда-то стояло в Кремле татарское подворье послов царя ордынского. Снесли подворье — стал тут Чудов монастырь. Рядом Борис Иваныч Морозов воздвиг себе богатые палаты.

Да преставился боярин Борис Иваныч, лег в склеп в Чудовом, осталась после него молодая вдова Анна Ильинишна Морозова, что, слышно на Москве, любит сильно талантов — иноземных офицеров.

И другой брат, боярин Глеб Иваныч, преставился близко с братом, и осталась его молодая вдова Морозова Федосья Прокопьевна, что живет двором-усадьбой в Белом городе, у церкви Егория-на-Холме, в тридцать лет одна на целом свете, сама себе голова.

Богата Федосья, хоть и по-старинному выглядит ее усадьба! Стоят за высоким тыном не палаты, а рубленые хоромы, изба с избой составленные вместе, в два жилья на подклетях.

Кругом избы надворные, дальше — сад тенистый, густой да огород.

У боярыни Морозовой богатые поместья да вотчины во многих уездах — в Московском, в Дмитровском, Углицком, Вятском, Ярославском, Костромском, Галицком, Алатырском, Арзамасском да и в других еще. Восемь тысяч крестьян живут в тех морозовских поместьях, работают на боярыню — пашут, косят, жнут, молотят хлеб, жгут поташ, за рубеж его везут, кирпич обжигают, кожи выделывают, сало топят, вино курят. В московском дворе Морозовой настроено всего — поварни, погреба, бани, избы для челяди. Стоят там две избы — счетная да писцова, где, счет ведя хозяйству, на сливовых косточках отщелкивают подьячие, хорошо грамотные, на жалованье, пишут приказы приказчикам ставленым да старостам выборным по поместьям, по вотчинам, по дачам, по усадьбам да селам. И ведает в Москве всеми делами Андрей Федорыч да его жена Любава Анисимовна. Андрей Федорыч мужик истовый, постный, длинноносый, стрижен под горшок, глаза из-под волос шильями, докладывает боярыне ежедень по двору, подносит челобитья от ее мужиков и баб. И боярыня Федосья хозяйка заботливая, много трудов кладет, чтобы работали мужики исправно — «иных любовью, иных жезлом наказуя».

На морозовском том боярском дворе в Москве одной дворни живет до трехсот человек, из крестьян — известно, дворовые — дюжих, молодых, красивых, что гулять охочи, а пашне не прилежат. Так еще заведено было при покойнике Глебе Иваныче.

Февральской ранью снег на московских дворах да избах отдавал еще желтизной от невысокого солнца, загремели, распахнулись ворота на морозовском дворе, посыпалась на улицу челядь, замахала шапками, отворачивая крестцовых извощиков, закричала на прохожих: «Берегись!». Из ворот в двенадцать серых в яблоках раскормленных бахматов гусем выехала каптана красного- сафьяна, с золочеными гвоздями; вершные вертят кнутами, орут: «Пади!»; выездные заскочили на запятки, с боков бегут скороходы, и каптана, громыхая на ухабах да промоинах, понеслась вниз по Рождественке, к Кремлю.

Перед караулом на площадке за Успенским собором каптана стала, девки под локотки вывели боярыню, — та быстро шла к Колымажному крыльцу, выбирая, как бы не замочить бархатных сапог в золотых да голубых снежных лужах. Падал унылый, постный звон, вылетали голуби, шумел народ во всю Ивановскую, скакали верховые от дворца ко дворцу, на Москва-реке шел грибной торг.

Великий пост!

Боярыня шла высокая, в смирной шубе черного бархата, в каптуре, оброшенном черным платом. Лицо бледно, под высокими бровями глаза уперты в лужи, изредка зорко глянут туда-сюда, на полных губах легкая улыбка от весны. За боярыней черной стайкой девки-прислужницы. С Колымажного крыльца прошла Федосья Прокопьевна в сени, шла уверенно длинными переходами, то вспыхивая под солнцем из узкого окна, то уходя в тень, — шла прямо к царице.

Царица Марья больше лежит в пуховой своей постели — нагуливает тело: не любят мужья на Москве худущих жен, а царь-то и подавно. А теперь вылезла из мягкого пуховика, села в креслах, царевна Федосья у нее, у белой груди, смеется беззубым ротиком: «Агу!» Лицо Марьи Ильинишны густо набелено, нарумянено, брови сурмлены, а все видать— бледна царица: и то — рожать каждый год ребят не шутка.

Сегодня у царицы приезжий день, боярыни входят одна за другой, кланяются низко царице, идут к ее пухлой, в перстни кованной ручке, рассаживаются на крытых персидскими коврами лавках, широко разбрасывая кругом парчовые полы собольих, куньих, черно-бурых шуб.

Сидят боярыни, что галки на крестах, по лавкам Много их.

Царица весела, говорит да говорит: масленица-де прошла шумно, весело, с блинами, с катаньем с гор на санках, с кулачными боями на Москва-реке — рукавицы за пояс, шапку в зубы — да еще с медвежьими боями.

— На старом царь-Борисовом дворе держит царь Алексей медведей спускных, бурых, черных — огромадные! — рассказывала царица, всплескивала руками, и дурка Анфиска в пестром наряде кувыркалась по коврам, гремя бычьим пузырем с горохом, представляя медведей. — Башка у одного толстая, глаза злые, здоровый, ревет, а он-то, псарь конный царев Кондрашка Меркулов, еще здоровее медведя, ей-богу! Плечища — во, маховая сажень, ручищи— во! Покрепче медведя!

— Мужик-то завсегда зверя нам, бабам, любопытнее! — вымолвила вдруг Пушкина, ладошкой вытирая рот ямочкой.

— Ой, правда! — зычно захохотала боярыня Лыкова. — С рогатиной, поди, мужик-от, ха-ха-ха! Не то што медвежья, да и наша сестра не устоит!

— Ха-ха-ха! — смеялись боярыни. — Хи-хи-хи! Хе-хе-хе! — смеялись мамушки да нянюшки. Известно, Лыкова скажет — что иглой пришьет.

— А не всегда-то мужики смелы, боярыни! — говорила, отдышавшись после смеха, царица. — Есть бабы посмелее. Вот я вам сейчас челобитье покажу. Анюта, слазь-ка в большой головашник у окна на лавке, достань грамотку да почитай. Уж больно смешно!

Звонко читала девка Анютка:

— «Бьет человек царице Марье Ильинишне сын боярский Никифор Скарятин на женку свою, на Пелагею. Кусала она, Пелагея, тело мое на плечах зубами, и щипала меня нещадно, и бороду мне драла. И я, холоп твой, бил челом великому государю и подал ту челобитную Василью Михайловичу Еропкину. И против той челобитной дьяком Иваном Взимковым поругательств моей жены и зубного ядения на теле моем досматривания по указу не учинено. А в сем году жена моя меня, холопа твоего, хотела топором срубить, и я, от ее такового сеченья руками укрываясь, со двора чуть живой сбежал и бил челом на то Федору Прокопьевичу Соковнину; прошу меня с женой моей Пелагеей развести. Царица-государыня, смилуйся, помилуй!»

Слушая челобитье, боярыни пересмеивались, однако невеселы были их смешки: немало сами они, жены, матери, сестры, натерпелись от своих мужиков. Всю жизнь свою оставались они теремными затворницами, рабынями мужей, безмолвными сообщницами того, что творили над черным людом их «сильные люди» — грубые, чванные, спесивые, сварящиеся между собою из-за мест, коварные, жестокие, грабившие народ в кормленьях своих на воеводствах да службах. И, посмеиваясь, думали некоторые жены злорадно: «Ой, и сильна Палага Скарятина! Моего вот эдак-то бы пугнуть!»

×
×