Ночами, лежа на супружеских своих ложах бок о бок с мужьями, подчас дрожа от страха и жалости, слушали они мужнины хмельные похвальбы про их жестокую цареву службу, рассказы о правежах, казнях, пытках, кнутах, дыбах, про цепи и монастырские да земляные тюрьмы только за то, что люди смели говорить правду.

Проходила ночь, уносила с собой эти кошмары, на день жены оставались одни со своими думами.

Днем боярыни видели своих мужей разве что по большим праздникам: приказы «сидели о делах» с семи утра и до десяти вечера по-нашему, много времени брал каждый день царев Верх. А в праздник жены видели мужей издали в церквах, с хор либо с женской половины, — важных при царских выходах, бородатых, золоченых кукол в аршинных шапках. Видали когда они мужей из тайных окошек, из-за кисей на пирах, где звенели серебряные, золотые чары, бушевали пьяные голоса, где нельзя было услышать доброго слова — ничего, кроме похабных сказок, сладострастных повестей о гнусных делах. И кто сквернословил больше всех, тот был душою пира.

Ну и посмеиваются боярыни своим нерадостным смехом, — сердце у них на мужей, а сделать не могут ничего, боятся, дрожат перед мужьями.

Боярыня Морозова вошла, почитай, после всех в царицыну палату в вдовьем смирном сарафане с серебряными пуговицами, голова под черным платом, помолилась, отдала царице уставной поклон, подошла, поцеловала ручку.

— Свет-невестушка, — поднялась, припала царица к плечу Морозовой, а сама сует царевну Фенюшку в руки мамке. — Радость какая, — тебе берегла первой. Вчерась приходил ко мне Ртищев-боярин, обещал, что приведет сегодня нам дорогого гостя…

Морозова шатнулась назад:

— Кого, государыня?

— Аввакума-протопопа! Вернул его государь из Сибири-то! Умолила царя! В Москве он! Слыхали, чать, боярыни?

— Слыхали, слыхали! — гомонили боярыни.

Слыхала и Морозова, известное дело, как не слыхать про ссыльного великого протопопа? Давно ли вот принес портной мастер Болотов Порфирий на морозовский двор посланье к верным из Тобольска, читала его сама боярыня со чады и домочадцы, допоздна, до первых петухов, сидели.

— Государыня матушка! — вихрем вырвалась сенная девушка в синем сарафане, ленты вьются, мониста звенят в поклоне. — Боярин Ртищев просится!

— Один?

— Нету! Поп, что ль, с ним!

— А-ах! — вырвалось у боярынь.

Наспех царица стала поправлять повойник.

— Пускай его, Ксюша!

И Ртищев входил уже в палату, на лице умильная улыбка, шапка наотлет в левой руке, шуба в переливах синяя. За ним ступал протопоп в простой коричневой однорядке, как есть великан, брадат, волосат, седат, а взором добер.

Высоко подняв руку, протопоп благословил вставшую перед ним царицу Марью, низко потом поклонился ей сам.

Нет, не забыли протопопа на Москве, покамест протопоп скитался в лесных пустынях. Не пропала, а выросла его сила, а кто и позабыл, так вспомнил. Воевода Пашков Афанасий Филиппович намедни сам пожаловал в Протопопову келью, пал на землю, просил простить обиды, бил челом, и простил его протопоп, велел ему постричься в монахи — вот как жаловал протопопа царь! Да и живое слово Аввакума катилось по всей Земле, души скручивались берестой, загорались жарко от его речей и посланий. Даже в отсутствии своем побеждал протопоп! Да и врага его жестокого в Москве не было — Никона в Москву царь не пускал.

Стало быть, не одиноким входил к царице протопоп Аввакум, как вошел он к Ртищеву, к царю! За ним волновалось, гремело грозно прибоем могучее море народа. Что ж, не стал его тогда слушать царь, хитрые царедворцы отвели царю глаза, бросился царь мотыльком на золотой блеск диадимы — тешить себя, щекотать душу.

А тут его, протопопа, ждали женские души, нежные, тоскующие по горячему мужскому сердцу, взыскующие чуда, — да не в небесной, а уж в этой, в земной юдоли.

Боярин Ртищев докладывал что-то царице шепотком, протопоп благословлял царевен да боярынь, перед ним вспыхивали разные женские глаза — не то что воеводские свинцовые гляделки. Женские глаза глядели с доверием, с бесконечным восторгом, с обожаньем — серые, бархатные, черные, маслянистые, с поволокой, глаза голубее неба, глаза, гаснущие в складках потухших век, глаза молодые, полные тихой неги!

И увидал протопоп тут одни такие женские глаза, от которых задохнулось, остановилось сердце, утонул в них протопоп, — глаза бездонные, словно серебряное озеро Китежское, всклянь налитое тихим жаром…

Вольно сидел протопоп у царицы на ковровой лавке, почитай, до полуден, — все рассказывал горькую, победную свою жизнь.

— Эдак-то, государыня, неделями тянулись мы в дощанике по лесным рекам, — говорил он, и со всех сторон сияли внимательные глаза. — А и люди живут в тех лесах! Ни прясть, ни ткать не знают, холстов нет, ходют все в шкурах звериных либо в кожах выделанных, а то видывал я и в рыбьей коже.

— В рыбьей? — всплеснула руками царица. — Вот бедные!

— Ей-ей! В рыбьей коже, — подтвердил протопоп. — Как звери живут. Сыроядцы. Хлеба не знают. Рыбу сырьем, мяса сырыми едят…

Губы поджимались, покачивались головы. Нет, видно, в Москве-то куда легче житье, чем в Сибири…

— Байкал-море переплывали мы в нешироком месте — верст восемьдесят, не боле, — рассказывал протопоп. — Переплыли ладно, а у берега буря встала великая, гроза. Мы гребем греблями, а нас на скалы мечет, ветер воет, а скалы-то! — И протопоп тянул высоко свою руку.

Сердце сжималось у теремных затворниц — смерть грозила этому могучему человеку…

— Утесы стоят каменные и ох высоки… Двадцать тыщ верст волоклись по земле, а таких не видывали…

Такие скалы и пропасти, известно, в черном аду, — читали о том боярыни в Минеях, а он сам их видывал! И руки холодели, сердца бились, а чудеса небывалые расцветали все краше, манили к себе, разбивали душные терема.

— Посмотришь наверх — шапка валится, голову кружит… А по горам тем все стоят будто и ворота, и столбы высокие, и как есть терема, и хоромы, и ограды каменные — и все богом сделано. Без руки человеческой. Диво! — рассказывал протопоп.

— А какие ж в той земли боги-то? — взволнованно прошелестел женский голос.

— Хе-хе! — взялся за бороду протопоп. — Думала уж ты, верно, бабочка, там и боги, как горы каменные, страшны? А? Нет! Един наш бог, велик бог, творяй чудеса по всей земле. Наш бог — Христос. И все там, у гор тех, как и у нас, все на потребу — и лук, да поболе, чем в Романове-городе, сла-адкий, сла-адкий, и чеснок, и конопля, богом росленная, и травы красные, и цветы благовонные гораздо, — всего много, всего бесчетно, все богато у бога-то…

Отведать бы им, этим женщинам в тяжелых шубах, такого приволья, такой свободы, учуять бы такую свежесть жизни им, обреченным по гроб затворницам своих теремов, рабыням своих жестоких мужей… И они смутно томились, стонали про себя, вот как волнуются, кличут бессильно домашние гуси, из облаков заслышав звонкие трубы летящих вдаль вольных своих братьев.

— А птиц там бессчетно, — рассказывал протопоп, — гусей, лебедей по Байкал-морю ровно снегу сколько плавает… А рыбы в нем — и-и! И осетры, и таймени, и стерляди, и сиги, и омули, и всякой рыбы много, и нерпы. А таймени так жирны — ано на сковороде и жарить нельзя: один жир!

— А-ах! — вырвалось у какой-то хозяйки. — До чего хорошо!

Глаза у протопопа все больше сияли добротой.

— И все, все у него, бога-света, по всей земле учреждено добро про человека, — чтоб все они имели, всем пользовались, чтоб жили да богу хвалу воздавали. Все есть, всего у нас много, всем хватает, — живите, милые, как в раю на милой земле. А мы чего делаем? Из-за чего друг друга губим? Друг друга неволим? — задушевно громыхал протопоп.

Женщины жадно ловили каждое слово, каждое его движенье. Протопоп столько пережил, исходил все земли московские и сибирские, а не огрубел, еще нежнее стал от своих бедствий. Его глаза сияли по-детски, а у самого такие могучие плечи, такая крутая спина, прямая шея, такая красивая голова. Рассказывая о муках, что творили ему другие люди, он только смеялся: ну и дурачки! За эту доброту, за терпенье нечеловеческое, за подвиг добрый и отважный они, боярыни, готовы были любить протопопа. А он тянулся к ним за их состраданьем, за их добротой. Видно, и впрямь пробился протопоп сквозь бури жизни, видно, выгребал теперь к тихой пристани, к царицыну терему, где такая душистая, благолепная тишина. Рай, истинный рай перед ним! Какие красавицы улыбаются ему — в парчах, в шелку, в драгоценных мехах…

×
×