Медленно подплывал под огромным парусом дощаник, и вдруг люди остервенело бросились к берегу, размахивая дубинами, меча каменья, а Василий Васильевич, встав на борту, сняв шапку и низко кланяясь, стал издали показывать темным этим людям привезенные такие удобные, такие дорогие вещи — блестящие ножи, топоры, медные котелки, халаты, яркую крашенину, синие и красные бусы, бисер — все, что могло сделать их жизнь красивее, легче.

И дня не прошло, как Василий Васильевич на берегу среди добродушно улыбающихся, добрых людей в звериных шкурах вел широкий и честный торг…

Босой, его приказчики, его сыновья, а с ними тысячи и тысячи таких энергичных людей видели Сибирь. Их родич, их великоустюжский человек Ерофей Хабаров, еще сидя на Мангазее, уже думал об Амуре. Дела расширяли заботами души таких людей, а вместе с делами их расширялась сама их земля. Тысячи этих людей сплетались в сплошную прочную сеть, вязались между собой непрерывно, устанавливались бесконечные связи, создавали одну огромную артель из тысяч предприимчивых людей.

«Десятина» из доходов, получаемых артелями от этой работы, то есть десятая часть, шла «на государя», в казну Москвы, остальные делились на три части: две трети — хозяину, владельцу «истины», как тогда — назывался капитал, треть — участникам артели, причем участники могли прирабатывать и сами потом вырастать в хозяев, сами крутить себе покрученников.

«Мужик год проживет — рог наживет, два проживет — два рога наживет, три проживет — и хозяина сбодёт», — говорит пословица…

Великий Устюг вместе с Босыми веками слал туда и других — Ревякиных, Игнатьевых, Молодцовых и многих еще… Исстари работали за Уралом именитые Строгановы. А за торговыми людьми тянулось, уходило в Сибирь искать счастья бесконечное число прознавших про открытые возможности всякого звания людей, вольных или избывших от тягла — «гулящих», по тогдашнему выражению, и все эти и другие вольные большие и малые предприниматели артели — «складники», «своеужинники», бродящие на свой страх по пустынным рекам и нехоженым лесным тропам, делали одно общее дело. Вместе шли и работали вольные казачьи отряды с Дону, искавшие больше пушнины и игравшие на случай роль охранных отрядов этой вольной буслаевщины, плававшие вдоль морских берегов Сибири, как плавали они у берегов Норвегии, Груманта — Шпицбергена— и Мурмана, ставившие здесь по рекам свои заимки, селища, деревни, села и располагавшиеся здесь подальше, посвободнее, поизобильнее от Москвы.

Вот почему так уверены были в себе и своем деле эти великоустюжские люди, в ноябрьский вечер весело беседуя в жаркой бане.

Мовня у Босых была срублена на славу — с предбанником, с белыми лавками по стенам, с полком, топилась по-белому. Еще с утра топила ее Настасья-дворница, натаскала воды в липовые кадки, накалила каменку, заготовила березовых и дубовых веников, усыпала пол душистыми сухими травами.

— Без бани бурлак пропал! — сказал дядя Кирила, вступая, деликатно прикрывшись веником, в мовню, где уже сидели на лавках с шайками в руках Василий Васильевич, Тихон и Кузьма. — Баня все грехи смоет! — приговаривал он, плеща в шайку деревянным ковшом из кадки нагретую на камнях воду.

Пара сальных свечек тускло горела на окне, освещая розовые сильные тела. Василий Васильевич хоть и не мог уже за возрастом, выскочив из бани, кататься по снегу, но париться еще любил, и Кузьма да Тихон, как повелось, парили отца. Однако сегодня он не спешил лезть на полок, над которым ходили седые облака мягкого пара.

— Расскажи-ка ты нам, брат Кирила Васильич, что за человек наш обидчик, ваш холмогорский воевода? — сказал Василий Васильич.

— Воевода, известно, воевода! — говорил дядя Кирила, натирая себя докрасна вехоткой. — Все они на один лад.

Едут на три года, а хотят жиру себе запасти на всю жизнь. Кто против него на месте: он тут вам и царь и бог…

— Что Кузьма наш-то сказывает! — засмеялся Василий Васильич, отфыркивая костромское мыло, сплошь облепившее пеной все его лицо. — Он из Мангазеи приплыл. Чего там творят! Эй, Кузьма, ну-ка, расскажи!

Кузьма, склонившийся над шайкой, повернул к ним лицо, закрытое налипшими волосами, блеснули ослепительно белые зубы.

— А што? Известно што! Чудит воевода! Нашего брата торговых людей туда съехалось с целу тысячу. Воеводой там Кокорев, Григорий Иваныч! Царь — и больше ничего! Воеводскую свою избу дворцом именует. Всех холопьев распределил: одни у него дворецкие, другие — стольники, третьи спальники. Ей-бо! Как кушать почнет за столом, — его холопы друг друга кличут: «Стольники! Всходите с кушаньем!» А в мовню-то — ха-ха-ха! — идет тоже как государь. «Мовники! — кричит. — Ведите меня в баню!» А в мовне моется — к нему разного чина люди идут, кто с чем, кому до воеводы нужда и бывает, а он как есть в чем мать родила сидит на полке, одежи — один веник! В церковь идет — впереди меч несут, за мечом идут стрельцы с пищалями, бердышами, бьют в тулумбасы — воевода к богу идет! А на нем самом большой наряд — охабень объяринный, сахарного цвету, петли низаны жемчугом, да воротник большой, тоже низанный, да шапка высокая, горлатная.

— Величается! — раздалось из пара. — Х-ха-ха!

— Еще как! Пьяный, он торговым людям, что хлеба у него на пиру ели, чего сказывал: жалую-де вас, собак, я, царь Мангазейский, Григорий Иваныч!

— А те что?

— Известно что! Испугались, поразбежались, как зайцы! Ино сами в ответ попадут! А еще што было — смех! Летом в жару захотел воевода в речке искупаться, жарко ему стало. Выехали с войском, со знаменем, ну, как всегда, порядок — трубы трубят, тулумбасы бьют. Воевода в речку лезет!

— Х-ха-ха-ха! — хохотали голые бородатые люди, от их хохота металось, прыгало пламя свечек, по стенам, по углам ходили тени. — Х-ха-ха-ха! Вот уж правда, от черта— крестом, от медведя — пестом, а от дурака ничем не отобьешься. Бе-да-а!

— И баба-то его, Марья Семеновна, не лучше. Ей-бо! В баню тоже любит ходить, а с ней посадские жёнки должны идти: кто около бани сидит, кто ее моет, а все после бани ей здоровья сказывают, песнями величают… Кто у воеводы в опале — иди к воеводице, неси посулы да поминки-де пожирней, — смеялся Кузьма. — Бывает, перед ейной избой в снегу бабоньки лежат часа по три, и русские, и самоядь, плачут, воют: «Государыня, заступница наша, смилуйся, пожалуй! Пощади нас, бедных!»

— А воевода-то берет хабар? — спросил Кирила Васильевич, намыливая голову.

— Воевода-то? А руки-то у него так ведь привешены, — смеясь, показал Кузьма, вытянув руки вперед и загребая ими к себе, — а не эдак! Не навыворот! Все тащит, что можно!

— Вот оно и выходит! — вздохнул Василий Васильевич. — Мы миром работаем, а воеводы на нас как на дрожжах всходят. Дух, видно, такой: по Москве равняются — там тоже подчас головы обносит.

И гаркнул:

— А ну, париться!

Покамест мужики мылись в бане, босовские бабы суетились в стряпущей избе, готовя вечерний стол. Свекрови, Фелицате Мокеевне, помогали молодые снохи, тут же суетились Марьяша да стряпки.

После бани мужики благодушно сидели в верхней горнице, красные от бани, босые, в чистых цветных рубахах, с расчесанными волосами. На столе в шандалах горели сальные свечи. Среди мужиков, во главе стола, сидела старица Ульяна. На ней черный сарафан, белые рукава, черный платок вроспуск; востроглазая, что орлица, оглядывающая свое потомство.

Обстоятельно и неторопливо обсказывал архангельское дело Кирила Васильич.

— Холмогорский воевода в Архангельске охулки на руку никак не клал. Ни-ни! За лето взял себе корму знатно. Первое дело — с иноземных гостей брал. Мы в Таможне— двадцатую деньгу, а он, може, и больше. Да бо-ольше! Через Углёва Федора, через таможенного дьяка. Мы, таможенные люди, цены большой за иноземные товары дать не хотим, а воевода жмет: «Плати, плати, а то Москва гневается, коль товары упустим. Назад увезут!» А куда везти-то? Кому товары нужны, кроме нас?

— Всем брал? — осведомился, снимая очки и вытирая глаза, Василий Васильевич.

×
×