Стучат топоры в Коломенском, строит царь дворец, невиданный на весь мир, подымаются уже стены медового цвета, блестят сквозь зелень, — а нет вот мира кругом. Или легче строить дом, чем мир? Занимается лесным пожаром Московская земля…

Майскими цветущими степями скачут с Гадяча на Дон, в Черкасск двое казаков — гонцы к атаману и к старшине донским, кони все в мыле, стелются змеями в высокой траве по берегам Донца — велено им доставить грамоту без промедленья.

«Господа старшины! — пишет в своей грамоте казакам гетман Иван Брюховецкий. — Варшава да Москва замирились нашими головами казачьими! Выдаст теперь Москва нас ляхам, не вступится больше, как латынцы проклятые будут нас, казаков, на огне печь, мечами сечь, в свою унию крестить. Продает нас царь московский за корону польскую, принимает польский звычай. И патриарха Никона с престола свел, потому что шел-де кир Никон против ляхов. Господа старшины, прослышаны мы, что господин Стенька на Волгу хочет идти, помогайте ему, помогайте там, или всем нам, казакам, конец от Москвы да от Варшавы… Пусть господин Стенька освободит патриарха от мучений царских и поведет патриарх всех православных казаков против костела…»

…В Черкасске в Войсковой избе разглаживает сивые свои усы атаман Войска Донского Корнила Яковлев. Что делать? Силен царь московский, да и казачество все сильнее и сильнее встает — на Дону словно половодье, бежит туда люд с Московщины… Уже много прибыло голытьбы, грозит она домовитым казакам: у вас-де дома да хозяйства, а у нас нет ничего… или мы за вольностью бежали, да голодовать будем? Надо дать голытьбе выход, а то самим домовитым не сносить головы. Все сомнут… Надо дать пошарпать басурманов. Кого? Турок? Нельзя — заперли они хитро устье Дона цепями. Да из-за черкасских, казаков тоже приходится с турским султаном мир держать… Разве прибылых тех гулящих людей на Волгу да на Каспий выпустить — отсюда подальше от греха?..

Лето прибывает, солнце идет все выше, и вместе с летом разгорается тот пожар по вольным степям азовским, черноморским, приволжским, приднепровским все жарче, все выше взлетают искры, все быстрей ползут огненные хвосты.

Пришла в Москву отписка с Царицына-города, пишет 12 июня воевода Унковский Андрей Деметьич, доносит:

«…Ему-де атаман Войска Донского Корнила Яковлев отписал — живут-де теперь донские казаки с азовскими людьми в мире, как-де царю и обещали. И хотел было за тем миром донской казак Стенька Разин своровать пойти на Азовское море — силы собрал он на Дону много… Да по приказу-де его, атамана Донского, воротился и прошел он, Стенька, по Дону вверх мимо Черкасского городка, и слышно — хочет идти на Волгу.

И у того Степана больше шестисот человек у Паншина, у земляного городка собрано, и они-де торговых людей побивают и грабят. И слышно, будет собирать людей да воровать большими людьми беглыми — брать Яицкий городок на Хвалынском море, учуги[165] разорять, людей царевых побить, сесть самому в тот городок и оттуда выходить воровать на Волгу да на море…

…А стоят теперь те воровские казаки меж рек — на буграх высоких, кругом вода большая, и нам языка имать и сметить — сколько тех Стенькиных людей — не мочно. А их с восемьсот и боле, да потом подъехало с тысячу и боле. Стругов у них больших морских четыре, а малых много, и велел тот Стенька, послали бы из Паншина в Царицын — упредить воеводу — не посылывал бы тот служилых людей на казаков, а то-де их здесь зря побьют, а Царицын-город он, Стенька, сожжет».

Строит Семен Петров Коломенский дворец неутомимо. На каменное основанье встают клети из сухого леса, на них кладут костромские славные плотники медовые бревна, звенят бревна как струны — до чего сухи! Рогатинами их вздымают, кладут, снуют муравьями плотники в красных да синих своих рубахах…

Ставят цареву избу лицом на Вознесенье, в три больших окошка, к ней крыльцо, сени. За сенями четыре царевых покоя. Над царевой избой крыши разноличные — купол «кубом» над Столовой избой; над сенями — «маковка», «восьмигранный шатер», «бочка»; покои царя — под «крещатой бочкой», да под «клинчатой кровлей», да под «палаткой».

Растут рядом хоромы царицы, а жилье царевичей да царевен на полуденную сторону. И растет, как в сказке, чудной тот царский дворец-городок.

Июньская южная ночь, звездная пыль пропылила небо, отсвечивает в тихом Дону, не слышно аж всплесков на отлогом песке, темен, горбом Паншин-остров, на нем сотни костров, пламя желтое, алое, лохмотьями пляшет, лижет черные казаны, котлы, глиняные горшки… Зарево встало над островом, слышны голоса, красные отсветы озаряют высокие бараньи шапки, лохматые головы, бородатые, дочерна загорелые лица, грозные глаза, сверкают зубы, блещет оружье. За кольцом бесконечных костров чернеют кудлатые крыши ивняковых землянок, движутся, появляются, исчезают тени, в гул голосов врывается то хохот, то отчаянный крик, то звоны гуслей, заунывное треньканье бандуры, соленая брань, вспыхивает да гаснет неподхваченная пьяная песня…

Кругом острова черные полога тьмы, против них в красном свете видать — песчаный берег уставлен стругами, лодками, челнами, даже плотами. На Паншин-остров бегут, плывут, собираются, как кто может, гулящие люди, мужики, казаки, голытьба, капитоны, беглые монахи, расстриги-попы, неся с собой пьяное горе, кровные обиды, шумную злобу, тихую скорбь. Этот люд потерял возможность трудиться. Их загнали сюда земские избы, воеводы, палочные правежи, боярские обиды, царева расправа за московские, новгородские, псковские, устюжские бунты, за разгромы боярских, купеческих, помещичьих хором да усадеб. Они бежали от монастырских костров и тюрем за веру отцов, от страха перед Сибирью, от ран и смертей в Литве, Сюда бежали черкасы — украинские казаки — от кнутов и сабель русских и польских, царских и королевских воевод и гетманов.

Со своей земли они сбежали в пустые степи, бежали и увидели — как стол ровна степь, хоть шаром кати, пней нет, корчевать нечего, чернозем на аршин. И железно жались их ладони: взяться бы за чапиги тяжелых сох, резать бы сладко праздную целину, словно черное масло… Есть земля, люди есть, а труда — нет! Строя нет! Или царь да патриарх для того на Москве сидят, чтобы не давать им ни работать, ни молиться свободно?

Много здесь люда, да многолюдством своим он и слаб: у каждого свое горе, свое хотенье, своя обида каждый про свое толкует. Как рой пчел, а в роенье, гуденье все мятутся, ползут друг на друга, жалят друг друга, а знают, чуют, ждут, верят, ищут — будет, явится матка, и полетит рой на новое место для труда да медовой жизни. Где ж он, тот добрый молодец, что поведет рой к одной для всех правде?

Крайний костер к самой реке горит так близко, что угли и искры скачут в черную реку. У костра трое. Один сидит отворотясь от огня, охватив колени руками, грея спину в рваной синей рубахе, уставясь в ближний куст; другой лежит на животе, подперев голову руками, смотрит в огонь; третий — на боку, курит турецкую трубку дьявольского зелья, табаку.

Он и ведет речь, Елисей Бардаков, московский слобожанин:

— Мы ходили к царю втапоры жаловаться на медный рубль всей семьей. В Коломенское село. А братан мой Мишка извозом займовался, да повез он, чудак, с народом к царю Шорина торгового гостя сына Бориску. Видел-де, народ сказывал, сам тот парень, как его отец воровал с боярами. Ну, Мишку и велел повесить царь на Владимирке. Нас всех в Сибирь согнал. На Байкал-море — вон куда! А я убёг.

И, помолчав, вздохнул:

— Эх, и зря!

Сидевший спиной к огню заерзал, поворотился. Это был худой, сутулый человек с лицом, сплошь заросшим волосами — глаза блестели сквозь брови, голова кудлатилась.

— Что ж ты бежал? — заговорил он нараспев. — Царева воля — божья воля! Звестно! Куды бежать-то? Никуды от греха не денешься!

— А ты зачем на Дон сшел? — перекосился на него Елисей. — К теще на блины?

×
×