Тихон стоял на крыльце с листом бумаги в руках, на котором только что писали они с Панферовым свои расчеты, все забыв, захваченный зрелищем молчаливой толпы. И вдруг вблизи от крыльца в толпе он увидел Анну, свою Анну…

В каптуре, покрытая в роспуск ковровым платом, в красной шубе, она тоже спешила за Морозовой, за санями, все забывая, отрешенная от земли, с лицом, залитым слезами, поседевшая, постаревшая, но по-прежнему прекрасная. Тихон услыхал ее голос, грудной, единственный на всю жизнь голос любимой женщины:

Уж и где, братцы, будем,
Эх, дни дневати, ночи ночевати
И эх, будем дни дневати, ночи ночевати,
Да-эх… в синем мори-и…

— Анна! — вскрикнул он негромко. — Аньша!

Она не услышала, она уходила, бежала за боярыней Морозовой, спешила за этим черным людом, обреченным добровольному страданью, требующим высокого милосердия, а он оставался на крыльце харчевни, обреченный делам, промыслам, торговле, всей той плотной ткани повседневности, которая вот этот миг оказалась прорванной, как февральские тучи.

Тихон стоял на рундуке, весенний ветер трепал его поседевшие кудри, — он смотрел туда, как безвозвратно, навсегда уходила от него его юность, его единственная любовь.

— Анна!

Гнедая лошадка, потрясывая ушами, усердно переставляя ноги, уже ввозила дровни в Спасские ворота. Проехали мимо Чудова монастыря, мимо царева Верха, и напрасно тут гремела боярыня своими цепями. Царь к окну не подошел…

Морозову заперли в подворье Печерского монастыря, под караул двух стрелецких голов да девяти стрельцов, Авдотью отвезли в Алексеевский монастырь, держали тоже в цепях.

Тем временем на морозовском двору у Егория-на-Холме приключилось несчастье — Ванюшка Морозов, последний из Морозовых, заболел и помер.

Ахнула, загудела вся Москва. Царь-то посылал к нему своих немецких лекарей. Так оно и есть! Залечили, проклятые!

Федосья Прокопьевна в своем заточении рыдала в отчаянии…

— Сын мой! Сын мой! Погубили тебя! Отступники!..

От этих неясных, досадных дел рос гнев царя, обратился на других родных — братьев Федосьи, обоих Соковниных, Федора да Алексея: царь услал из Москвы одного в Рыбную слободу, другого — в Чугуев.

Все земельные имения Морозовых после смерти Ивана Глебовича были конфискованы, «отписаны на государя» и розданы другим боярам, все драгоценности, весь обиход раскрадены. Морозовы стали нищими.

Новый патриарх Питирим, всегда бывший противником Никона, повел даже такую речь с царем:

— Великий государь, вот тебе мой сказ: освободи ты боярыню-то, избу ее отдай ей. Дай ей сотню мужиков, чтобы жила… Сестру Авдотью отошли мужу… Бабы они, ну что они понимают, а какая слава про тебя идет по Москве! Эх!

Царь вскочил с кресла, ахая, затопал больными ногами.

— Владыко святый! Я бы давно бы так сделал, да люта больно Морозова. Бранит, поносит меня по всей Москве. Зло моей голове от нее… Ты сам, владыко, допроси ее, да как укажешь, так и сотворим!..

Ночью в Чудов снова собрались митрополит Крутицкий Павел, много архиереев, бояр. Приехал и патриарх, привезли опять на дровнях боярыню, посадили перед собравшимися, как была, в шубе, в треухе.

— Или тебе цепи так полюбились, что ты с ними расстаться не хочешь? — спросил патриарх.

— Полюбила я их! — сверкнув глазами, ответила Морозова. — Апостол Павел носил цепи.

— Брось безумье! — возвысил голос Питирим. — Брось! Доколе будешь возмущать царскую душу? Приобщись к нам! К соборной церкви. Исповедуйся.

— Ко-ому-у?

— Много попов на Москве.

— Много, а истинных-то нету.

— Я, патриарх, хоть и стар, исповедую, сам приобщу тебя.

— Сам! Сам! Не знаю, что ты сказываешь… Иль ты какой особый? Не как все? Ты чью волю творишь? Был ты Крутицким митрополитом, носил старый клобук, уважали мы тебя, а теперь рогатый на себя вздел. Ну, к чему? «Я тебя причащу»! Не прошу я твоей службы!

Патриарх встал с лавки:

— Облачите меня, я ее помажу миром, — может, бросит безумие.

И когда, облаченный в саккос, в омофор, в сверкающую митру, патриарх подошел вместе с митрополитом Крутицким к Морозовой, та, хоть и больная ногами, вскочила против него, как борец… Митрополит, поддерживая одной рукой патриарха, другой хотел приподнять треух у ней на лбу.

Морозова с силой отбросила его руку:

— Отыди! Не касайся нашего лица! Или не знаешь, кто я?

Патриарх тянул к ее лицу спицу со священным маслом, а она вопила:

— Не губи меня твоим маслом, грешную! — И, оттолкнув патриарха, гремела цепями. — Почему на мне эти цепи? Да не хочу я вам всем повиноваться! Ничему вашему! Ступайте-ка прочь! Не нужны мне ваши злые святыни!

— О исчадье ехиднино! Вражья дочь! Страдница[183]! Вот ты какая… Сбейте ее с ног! — ревел патриарх медведем. — На цепях, как пса, волочите! Утром в сруб ее! Пожечь! Пожечь!

Морозова упала на пол, ее волокли за цепи, и, катясь вниз по лестнице, она головой стучала по ступенькам.

Патриарх наутро приехал к царю — жаловался. А царь:

— Да я ж тебе сказывал, какова она. Я-то давно знаю ее нрав… Сколько лет я терплю от нее — и чего делать, не знаю!

Ночью снова привезли обеих сестер на Ямской двор в Кремль, и князь Воротынский, Одоевский да Волынский пытали обеих — на дыбу подымали обнаженных, кнутом били, жали досками мерзлыми груди… Морозова и Урусова не уступили.

Патриарх утром на думе у царя требовал сжечь обеих в срубе на Болоте — уж и сруб поставили! Готово! Да бояре не потянули на это…

Дело затягивалось. Боярыню Морозову заточили было в Новодевичий монастырь, под надзор игуменьи, и Новодевичий монастырь стал местом поклоненья — боярыни стали к Морозовой ездить толпами, рыдванами своими двор сплошь заставляли, все смотрят, ахают… Пришлось ее переводить в другое место. Куда?

— Государь брат, — сказала царю старшая его сестра, царевна Ирина Михайловна, — ей, неправо творишь! Морозову-боярыню с места на место возят… Народ смеется. Отпусти ты ее!

— И ты ей дятчишь[184]? — закричал неистово царь. — Ага! Ладно! Я найду ей место! Найду! Не будут к ней ездить боярыни, языками блекотать! В Боровск ее, в земляную тюрьму! Сруб в землю зарыть, чтоб света не видала до смерти…

Царь задыхался — так он был взволнован, хватался за сердце. К тому же молодая жена Наталья Кирилловна была на сносях — вот-вот должна родить…

И скоро, переписанные в далеких лесных дебрях, в землянках, в кельях монастырей, на берегах синих озер, в посадских избах, загуляют, пойдут куда шире, чем по Москве, обличающие Протопоповы огненные слова:

«Ты, душа моя, смотри, кто с тобою! Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова и сестра ее Авдотья Прокопьевна, княгиня Урусова! Мучатся в Боровске, в землю закопаны, во многих муках, в пытках, и в домов разорении, и голодуют, и жаждут… Жены они немощнейшие, а со зверем борются! Чудо, дивиться надо сему! Как так? Восемь тысяч крестьян имея, домового заводу больше двухсот тысяч было рублев, сына не пощадила, наследника всему, другая сестра тоже детей имела. А ныне, вместо парчовых постелей в землю закопаны, сидят за старое православье. А ты, душа моя, много ли имеешь по сравнению с ними? Моток да горшок разве, да лапти на ногах! Безумная, ну-ко воспрянь, говори правду — не укрывайся! Какого времени еще ждать лучше — само небесное царство в рот валится! А ты откладываешь, говоришь: дети малы, жена молода! Разорять дом не хочется. А боярыни-то обе какие дома бросили! А ты-де мужик, а глупей тех баб, нет в тебе настоящего ума. Ну, детей вырастишь, переженишь, утешишь жену, а потом-то ведь в гроб? Тоже смерть, да не та же, еще не за Христа, а так, как всем в мире. А кто не ради правды помер — плюнуть на них! Не для того мы в мир пришли, чтоб на кроватях пышных почивать, а чтобы в трудах жить. Христианское то терпение мучительно, а потом в радости забудем все, как баба беременная мучится, бедная, перед родинами, а как родила ребенка — так все забыла… И тогда мертвенные тела наши будут оживлены, и, что ребенок из брюха, из земли снова вылезем, из матери нашей. И пока отвергают вас от своих собраний, а то и просто убьют вас, ровно дело доброе службу сослужит…»

×
×