Старого друга семьи Федора-юродивого Елагин просто повесил. На допрос стал молодой парень Лука-веревочник.

— Как крестишься, сказывай.

— Как учил отец мой духовный, протопоп!

Майор повесил и Луку и поскакал на оленях дальше, в Пустозерск.

На Страстной неделе, перед самой Пасхой, майор Елагин, добравшись до Пустозерска, начал там сыск и вел до конца Страстной недели и всю Святую неделю. Северная весна вступала в свои права, пригревало солнце, хизнули снега, с звонкими криками тянули на север лебеди, утки, гагары, гуси. Озера залились теплой водой, стали голубыми, покраснели, пожелтели ивы и вербы, запестрели оживающие мхи — красные, желтые, голубые… Изумрудными щетками на припеках полезла трава из земли — ромашка, тысячелистник, чернобыльник, мать-и-мачеха, щавель, дикая рожь, дикий лук. Зазеленели кой-где на тундре седыми мхами увешанные лиственницы.

Майор Елагин приказал: всем четырем пустозерским сидельцам написать собственной рукой отказ от старой веры по статьям — отказ от двуперстия, признание московских соборов и восточных патриархов.

И четыре сидельца пред майором не написали ничего, отказались наотрез от всех царских милостей. От самой свободы. Патриархов и их соборы они прокляли. Заявили Елагину, что-де Никон волк, ересиарх, несущий раззор в церковь и в землю. Три дня убеждали их воевода и майор — и все без успеха.

За преступлением следует наказание. На Фомино воскресенье, первое по Пасхе, все скудное население Пустозерска в теплый день было согнано на площадь у Преображенского собора, где наготове были плахи, торчали топоры, стояли стрельцы. Стрельцы вывели из тюрьмы на площадь всех четырех — протопопа, попа, дьякона да монаха. Идя, они прощались со взволнованными собравшимися, выкрикивали:

— Помираем мы за правду! Никон — волк губящий…

У плахи все четверо обреченных благословили друг друга, обнялись, простились.

— Вот наш алтарь! — сказал протопоп, указывая на плаху.

Забил барабан — шли воевода да майор Елагин.

Дьяк зачитал приговор:

— «Царь указал и. бояре приговорили: тебе, Аввакум, заместо смертной казни сидеть до смерти в подземной тюрьме, на хлебе да на воде… Остальным троим обрезать языки, отсечь правые руки и сидеть всем под землей же».

Протопоп, услыхав приговор, плюнул с сердцем на землю и сказал:

— На муки плюю и сморкаю! Нет их! Умру, а правды не предам…

— Уходи отсюда, распоп! — крикнул майор Елагин. — Твое дело кончено!

— Зачем ты разлучаешь меня с братьями? — кричал протопоп. — Я с ними! Казни и меня…

Протопопа стрельцы сволокли в тюрьму.

Добредя до тюрьмы, казненные намазали раны смолой, перевязали. Есть они смогли лишь на двенадцатый день. Неелов-воевода тем временем спешно перестраивал тюрьму— четыре избушки, сажень в квадрате каждая, зарыли глубоко в землю, наверху оставили окошко для хлеба и дров. Четверо добрых, сильных, умных людей были погребены заживо. Темно-темно, дымно; когда топилась печь по-черному, люди лежали на земле, чтобы не задохнуться. Лавками они не пользовались, сидели на земле. Отбросы выбрасывали, через потолок. Писать все они уже не могли, — писал теперь один протопоп. И как только грозный майор ускакал на тряской нарте на оленях, протопоп стал разбирать и громить порядок никонианского богослужения, его льстивость к земным властям:

«Как в церкви на службе, при переносе, нынче, льстя, царя поминают?» Благочестивейшего, тишайшего, самодержавнейшего государя нашего, такова-сякова, великого, больше всех святых от века… А царь-от в те поры и думает, будто и впрямь таков, святей его нет! Вот гордость какая! Да богу мерзко от гордеца даже доброе дело… В Патерике писано: «Когда человека в лицо хвалишь — сатане его предаешь». Никогда такого не слыхано — кто бы приказывал бы сам себя в лицо святым звать, разве Навуходоносор вавилонский… А то приступу нет: бог-де я! Кто мне равен? Разве бог небесный! Он на небе, а я на земле вровне… А теперь что? Где это указано, что царь церковью может править да догматы изменять? Царь должен церковь оберегать, а не учить, как верить, как пальцы складывать… Это дело настоящих, истинных пастырей, а нечего тоже тут и тех пастырей слушать, которые за час и так и сяк могут перевернуться. Это не пастыри, а волки, души губят, а не спасают… Готовы они невинную кровь проливать и исповедников в огонь сажать… Они для того и ставятся, как земские, ярыжки… Что ему велят, то и творят… Только и знают: добро, государь! Хорошо, государь! Кто таков Павел, митрополит Крутицкий? Мерзко и говорить! Любодей, церковный кровоядец, убийца, душегуб. Пес борзой, готов зайцев Христовых ловить да в огонь сажать! И в нашей России, как враг развратил церковь, много пагубы было за последние 23 года — и мор на всю землю, и война, и междуусобная война, и кровь льется беспрестанно за игрушки начальных людей…

Государь, перестань же лить кровь невинных. Погаси печь, в которой горят рабы божьи в Боровске, в Казани… Отпусти тех, кто в земляных тюрьмах сидит. Порви цепи тех, что сидят в темницах… Боярыня-то Морозова в Боровске, в земле сидя, кукует, как кукушка. Кукуй, бедная, светлый венец над тобой… И Авдотья-княгиня — куку?! Пострижена ты уж нынеча, инокиня-схимница Феодора, миленькая моя! Вот так бы надобно и царя тово, Алексея Михайловича, постричь бедного, пускай поплачет хоть небольшое время. Начудесил много, горюн, в жизни сей, как козел скача по холмам, ветер гоняя, летая по аеру, как птица, ища святых людей, как бы их в ад с собой свести…»

Как паучок, поймав мушку в свое нехитрые тенета, потом деятельно и ловко обвивает ее тонкими паутинками, так в Москве старательно вил свои нити худородный Артамон Матвеев около стареющего, тучного, слабого ногами, влюбленного в молодую жену царя. Матвеев учитывал все, чего хотелось царю, делал все, чтобы удовлетворить каждое его желанье. А первым и главным у царя было желанье покоя. Устал царь Алексей, теперь его манили спокойные дни в пестром, чудном дворце села Коломенского, рядом с прекрасной, юной, умной женой.

То была не старая жена Марья-царица, что по ночам не давала спать мужу, то печалуясь об Аввакуме, об родственниках, то наговаривая на Никона, то просто-напросто бранясь, ежели он, царь, вдруг пристальней, чем положено, взглянет на какую-нибудь сенную девку… А что такого? Он царь! Ему все можно!

Наталья была тиха, приветлива, спокойна. Ненавязчива. Ничего ни за кого никогда не просила, а ловила сама каждое желание царя, чтобы передать его отцу, Кирила же Полуектович сейчас же ехал к Артамону. Триумвират — Артамон Сергеич Матвеев, Кирила Полуектович Нарышкин да еще жестокий каратель народной войны князь Юрий Алексеич Долгорукий — неожиданно и прочно взяли в свои руки силу закованных в железные латы рейтар и все возможности Немецкой слободы.

— Чернокнижник! — шумела про Матвеева Москва. — С дьяволом знается! Царь во всем из рук его смотрит!

А тут еще всесильный и ближний боярин Ордын-Нащокин Афанасий Лаврентьич ушел от царской службы: Матвеев ловко опрокинул соперника. Ордын-Нащокин имел неосторожность, слишком прямо заявить царю, что поляки-де никогда не пойдут на то, чтобы выбрать московского царя польским крулем, что все эти затеи — зряшная трата серебра да соболей, а их и так мало становится у Москвы. Удар был беспощаден, бил он по любимой мечте царя — стать государем христианского мира. И царь це простил этого.

Ордын-Нащокин, уйдя со службы, постригся в монахи в Крыпецкий монастырь, что под его родным Псковом.

Ушел мягко, уступил путь к государственным делам и другой боярин — Ртищев Федор Михайлыч, занялся благотворительностью за свой да царский счет, основал богодельни, больницы, где немецкие врачи лечили русский люд, заботился, чтобы земские ярыжки подбирали пьяных на улицах Москвы. И, может быть потрясенный размахом крестьянской войны, вспоминая то время, когда ему приходилось прятаться от разъяренного народа во время Коломенского восстания, он даром отдал крестьянам свои земли в Арзамасском уезде, как раз в том месте, где наиболее жарко пылало восстание. Видно было, что ласковый и несильный боярин уже «строит душу», готовясь к смерти, что он уже не жилец на сем свете.

×
×