Артамон Матвеев становился всесилен. Царь наградил его пышными титулами наместника Серпуховского и иных городов, дворецкого боярина, царской печати и государевых посольских дел оберегателя, начальника приказов Стрелецкого, Казанского и других, главного судьи, начальника Денежного двора, ближнего боярина.

В руках Артамона, таким образом, были сосредоточены военные силы, экономика, иностранные дела и в качестве ближнего боярина возможность постоянного доклада царю. А основу этой своей силы Матвей видел в Немецкой слободе.

Рейтарские, в железные латы кованные конные полки разгромили бунты черного люда в Москве, разгромили крестьянское восстание, удержали Симбирск, с немецкими военными людьми Матвеева объединяла давняя дружба. Исправляя ошибку Ордын-Нащокина, снова завлекая и теша царя мечтаниями об едином православном царстве, Матвеев подготовляет в это время большое посольство в Европу — в Польшу, Бранденбург[185], Данию с целью уговорить правительства этих стран заключить союз против Турции, чтобы выгнать турок из Европы. Для этого Польша должна была объединиться в личной унии с Москвой, польским королем должен был быть поставлен царевич Федор. Чтобы придать видимость прочности этого замысла, Матвеев предложил царю, чтобы это посольство посетило Рим и чтобы московский посол, изложив все такие замыслы московского царя римскому папе, просил его помощи. Во главе посольства Матвеев поставил опять-таки рейтара — генерала Менезиуса, шотландца, жителя Немецкой слободы.

Ловко действовал Матвеев и в отношении донского казачества. Дабы избежать возможного повторения крестьянской войны донским казакам вместе с калмыками был Матвеевым устроен поход на Азов, что давало им «зипуны» и отвлекало бы от Волги, от боярских крепостных земель. Атаману Кириле Яковлеву и донским казакам царь пожаловал похвальную грамоту за то, что они, осаждая Азов, отогнали у турок весь скот, побили много людей и в плен взяли брата паши азовского. Эта же грамота подымала атамана Яковлева и казачество Дона против крымских улусов.

К Артамону Матвееву примыкала когорта нового духовенства во главе с митрополитами Павлом Крутицким и Илларионом Казанским, за которыми тянулись многочисленные лощеные попы и монахи киевского пошиба, писавшие вирши, рацеи и поучения на старинном, витиеватом, мало кому понятном украинско-русском языке и больше всего льстившие царю.

Матвеев, охватив царя со всех сторон, головой выдавал его Немецкой слободе. Москва бушевала, разговаривали об этом, в оппозиции теперь оказывалась и старая знать; старинные роды, оставшиеся не у дел, отброшенные от правления: Милославские, Стрешневы, Салтыковы, Хованские, Одоевские, Пронские, Репнины, Львовы — все родичи разоренных: вконец Морозовых и другие вельможи, оказавшиеся в опале из-за боярыни Морозовой, как Соковнины, все глухо ворчали по углам своих московских хором, по уездным поместьям.

В царской родне, возглавлявшейся старшей сестрой царя Алексея Ириной Михайловной, этой «игуменьей», как ее звали при дворе, этой «надежей нашей», как величал ее протопоп Аввакум в своих письмах к ней, были такие же настроения. Их придерживалась и вторая сестра царя, Анна Михайловна, да и сам царевич Федор, уже возглашенный в Успенском соборе перед народом как государь-наследник.

Но немецкая слобода тоже боролась за свое влияние, и в Кремле шла жестокая борьба за власть.

Пройдет всего три года после смерти царя Алексея, как его сын Федор посадит ловкого худородного Артамона Матвеева в заточение в курной избе в том же Пустозерске, по соседству с протопопом Аввакумом. Звезда Артамонова вновь зажжется лишь после кончины Федора, он вернется в Москву, но только для того, чтобы пасть под бердышами в восстании стрельцов 1682 года.

В этой путаной возне, начавшейся вокруг царя Алексея, пастор Готфрид Грегори играл весьма важную роль. Создаваемый им театр должен был поразить и окончательно одолеть воображение царя, этого нестойкого, увлекающегося, стареющего человека.

Пришла осень, желтые листья кружились, слетая с деревьев села Преображенского, когда царская карета с царем и царицей по осенней раскисшей грязи, грохоча и колыхаясь, въехала во двор Преображенского царского дворца, кричали вершные, крутя кнутьями, каркали встревоженные вороны, от лошадей валил пар.

Под пестрым крыльцом с крышей острой бочкой стояли стрельцы. Стряпчие открыли дверцу, подсунули сафьяновую скамейку, царский красный сапог осторожно высунулся из дверцы. Царь вылез бочком, его подхватили под руки стольники, и он стоял, весь растопыренный, в золотой парче собольей шубы. Осенний день еще желтил одутловатое лицо с густо засеянной серебром бородой на щеках.

Изгибаясь, как кот, с крыльца навстречу царю подходил «его царского величества начальный комедиантский правитель» пастор Грегори, в черном бархатном кафтане с белым воротником, переступал длинными ногами в штанцах, чулках и башмаках с пряжками. Подскочил, отскочил шаг назад, учтиво разведя обеими руками, склонился в поклоне, обводя шляпой у ног.

Царь смотрел, отдуваясь, с усмешкой, но действо ему нравилось.

— Императора наияснейшего и просвещеннейшего государя, царя и великого князя, самодержца Великой, Малой и Белой Русии, вашего царского величества начальный комедиант приветствует и просит вступить в храм искусства, — выделанно произнес на звучной латыни Грегори, то отступая, то приступая вперед, выразительно покачивая голосом.

Царь не понял ничего, но это действо понравилось ему еще больше. Он стоял широкой золотой куклой, выкатив вперед объемистое брюхо, опершись на посох индийского дерева с рубином в головке, вполглаза следя, как вылезала из кареты жена с открытым смело лицом, белая как снег, румяная как роза, и мелкие капельки дождя и тумана блестели алмазами в черных легких волосах, на соболе круглой шапки под кашмирским платом.

Царь таял сердцем, шевелил усом.

— Сарь-хосударь, пошалюйста! — в который раз повторял Грегори.

Царь, занеся посох, двинулся по проложенному красному сукну, поднялся на крыльцо, вошел в двери комедиальной храмины, остановился на пороге. Все, все было, как было при дворах иностранных государей, — то сказывали ему послы, что ездили в Париж, Лондон, во Флоренцию.

Большой зал со стенами в зеленых сукнах был залит светом свеч в высоких люстрах, в бра на стенах. Пол устлан багровыми мягкими коврами, справа и слева шли крытые красным сукном лавки, полукружиями, в несколько рядов, один ряд выше другого. Впереди, в середине дуги лавок, стояла широкая скамья под ковром, с золоченой резной перекидной спинкой — царское место. В углах направо лавки были прикрыты сбоку и спереди ширмами с мелкой золоченой решеткой: кто сидел бы за ними на лавках, сам видел все, оставаясь невидимым из зала.

Прямо против лавок на подмостках стояла сцена, закрытая пока богатым шпалером — занавесом индийской материи, мерцавшей золотом. Вверху над потолком портал был росписан шотландцем живописцем Петром Гивнером цветущими садами, над цветами которых в голубом небе резвились нагие крылатые ребятки. Перед шпалерой на полу горели огни ряда свеч, прикрытых от зала ширмой.

Царица Наталья Кирилловна стояла за царем, схватила его за локоть и смотрела на великолепное невиданное зрелище восхищенно, сияя огромными черными глазами.

— Государыня, — сказал Матвеев, — изволь подойти на правую сторону — в твою царскую лоджию!

Та блеснула огненным взглядом:

— А я хочу смотреть с мужем… С царем…

— Наташа, — наставительно выговорил Матвеев, — иди, так надо! Херр Грегори, укажи царице место.

Грегори галантным кавалером повел молодую государыню в правый угол, она шла, сияя ярким, как свечи, взглядом, и публика, уже стоявшая у своих лавок по ступеням амфитеатра, жадно смотрела на нее во все глаза из-под буйных волос, шевеля густыми усами и бородами. Когда ж было это видано, что можно смело смотреть на царицу, такую красивую, что ею тешится сам царь… Взгляды сверкали жадно, смело, озорно. Царица, а хороша!

×
×