В полдень стремянные стрельцы и немецкие рейтары оттеснили народ вниз с Золотого крыльца. Попы и монахи вынесли на крыльцо хоругви, фонари, иконы, и перед народом вместе с патриархом вышел сам царь Алексей, поклонился народу.

Народ сразу примолк, тоже опустился на колени. Молодой взволнованный голос царя было слышно далеко.

— Народ православный! — говорил царь. — Сердце мое скорбит, что беззакония Плещеева и Траханиотова принесли такие мучения народу. Вы открыли мне глаза! Этому больше не бывать! Будут править народом только добрые, благочестивые люди. Я, царь ваш, буду сам смотреть строго за всем, чтобы везде была правда. Соляному налогу больше не бывать. Правежу за старые недоборы не бывать, вы получите великие льготы. Я, царь, буду вам вместо отца!

Движение прошло волной по народу — били челом, благодарили.

— Я обещал вам выдать Траханиотова и Морозова, — говорил царь. — За Траханиотовым поскакал князь Пожарский. А выдать боярина Морозова я не могу. Я его не оправдываю! Но Морозов не так виноват, как о нем говорят! Нет! Я, царь, еще ни разу ничего не просил у тебя, народ, — вспомни это! А теперь прошу — исполни же мою первую просьбу. Народ православный, прости вину Морозову. Обещаю— Морозов не будет творить беззаконий! Не хотите, чтобы Морозов был моим, царским советником? Ладно! Не будет! Соберем Собор всей земли на совет, а Морозов уйдет в монастырь, пострижется. На Земском соборе будет воля народная. Одного прошу у вас я, царь ваш… Не принуждайте меня выдать вам на смерть того, кто был мне вторым отцом, он же меня растил, воспитывал! Народ, пощади, молю, Морозова Бориса Иваныча!

Царь заплакал, опустился на колени перед народом. Народ растроганно молчал. И вдруг помалу словно ветер зашумел над великим собранием.

— Бог пусть хранит государя! — говорили между собой, кричали московские люди, махали шапками, трясли высоко поднятыми топорами и кольями. — Многие лета государю! Пусть будет, как того хочет бог, великий государь да вся земля! Собирай Земский собор, государь!

Царь Алексей, а с ним все бояре кланялись народу большим обычаем, благодарили за милость.

— Траханиотова везут! — вдруг закричали в народе. — Привезли! На Земский двор! Народ, бежим на Земский двор! Любо! Любо!

Народ кинулся от царева Верха торопясь, сшибая с ног друг друга. У Раската, под двумя пушками, перед Земским двором, палач обезглавил окольничьего Петра Тихоновича и высоко поднял его капающую кровью голову.

Морозов-то был спасен, и на следующий же день с большим обережением в сотню стрельцов выехал с молодой женой Анной в Кирилло-Белозерский монастырь на Белом озере. Соляной бунт утихал, добившись Земского собора.

Уставив локти на стол, зажав руками голову, Тихон во второй день соляного бунта сидел у стола в кабаке на Балчуге, смотрел в мерный ковш, пахнущий сивухой. В кабаке пусто, — целовальник то и дело подойдет к двери, выглянет: не идет ли кто? Нет, не идет, да и прохожих мало — весь народ на Красной площади, у царева Верха. Смутен и целовальник Перфишка Ежов — торговли-то нет, убыток царской казне, как бы отвечать не пришлось: в кабаке всего два питуха — один без денег, другой, видно, пить не привык.

Вчерашний весь день просидел в кабаке Тихон, слушал, как над посадами со всех сторон били тревожно набаты, черный дым с отблесками пламени шубой висел над Москвой. Тихон травил, топил свое горе в свирепой водке.

И собственная обида Тихона разгорелась в нем вместе с пожаром. Мечась по городу с народом, Тихон искал князя Ряполовского. А кого спросишь, кто укажет, ежели все люди обезумели от собственной обиды, себя не помнят?

У Чертольских ворот, на Пречистенке, горели пожары, а недалеко, на Волхонке, огня еще не было — высокие старинные сады боронили боярские дома за крепкими тынами, — и туда побежал народ с криком:

— К Ряполовскому, к князю-боярину!

Впереди, как добрый конь, несся высокий чернец с топором в руках, с тем самым, которым он рубил голову Плещееву. Монах закоптел дочерна, вымазан в крови, волоса из-под скуфьи завесили страшно сверкавшие, непроспавшиеся глаза, рядом с монахом бежал скуластый стрелец в красном кафтане, в красном колпаке, с опушкой лисьего меха, с бешеными черными глазами, глубоко запавшими в череп.

— К Ряполовскому! — хрипел стрелец. — К князю! Я его знаю!

Словно кнут стремянного стрельца, опять стегнул этот крик Тихона.

И Тихон бросился за чернецом, вмешался в несущуюся толпу, дышавшую потом, чесноком, луком, водкой, налетел на бурые вырезные ворота под крышей, где горел фонарик перед медным складнем. Трясли ворота, дубовые створы не поддавались.

— Православные! Разобьем дьяволово гнездо!

— Бревно-ом! Бревно сюда! Бревно-о возьмет!

— Чьи холопы-то собрались? — осведомился, подбегая, молодой посадский и подхваченной на земле палкой деловито хлестанул по фонарику. Тот зазвенел жалобно.

— Не все одно, чьи? Все боярские! — отозвался мужик в белой рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. — Ломи его, я его знаю, князя Ряполовского! Ворога! Грабителя! Холмогорского воеводу!

Словно огнем жгло Тихона, все помутилось в глазах.

«Здесь! Он! Он!»

Подплывало к воротам над головами высоко поднятое на руках трехсаженное, тяжелое бревно, в черной земле, в зеленом мху. Оно надвинулось раз, другой, размахнулось, грянуло в ворота — те дрогнули, подались. Еще удар! Распахнулись ворота, и, как река через прорванную плотину, хлынул на зеленый двор народ.

Хоромы княжьи были невысоки, ладны. По фигурной крыше катали свои плети плакучие березы, во всех концах двора стояли усадебные избы. По двору разбегались, лаяли собаки, кудахтали, метались куры, княжьи холопы совались в клети, лезли на подволоки. Одного молодца узнал Тихон — он видел его тогда, в лунную ночь, на берегу Сухоны.

«Аньша здесь!» — колесом неслось в голове Тихона. Он, Тихон, пришел сюда не один. С народом! Народ будет судить князя, судить как хозяин. За измену правде!

Тихон с толпой взбежал по лестнице на крыльцо, распахнулась дверь, пробежали большие сени, остановились перед дверями в горницу — заперто!

— Отворяй! — грозили голоса. — Не то…

Топоры расклевали дверь в щепу, дверь вылетела. Тихон вбежал в большую горницу, сукно на полу, стены увешаны цветной шерстью, три оконницы в узорах — в круглых денежках, в цветках, с потолка свис железный подсвечник кованый, с морозом сундук с шатровой крышкой под окнами, полки на стенах с фигурной посудой. В углу, крестясь, бормоча молитву, ополоумела полуслепая старушка в кубовом сарафане.

Где же она?

В криках, ударах, в звоне металла и дребезге стекла Тихон проскочил в другие двери, раскрыв их пинком ноги. Он ничего не думал. Он просто словно всем своим телом ждал увидеть «его», стать лицом к лицу «с ним», с князем Ряполовским, стать перед народом, схватиться с ним, как равный с равным, как Тихон с Васильем, — за Анну, с топором против сабли.

За дверью князя не было, были две сенные девки с круглыми от ужаса глазами, что, крестясь, пятились перед ним к большой кровати с богатой постелью. За постелью перед иконами молилась женщина с покрытой головой.

— Анна! — позвал Тихон. — Анна-а!

Женщина повернулась к Тихону, смотрела. Потом поклонилась, выпрямилась, опять смотрела, скорбная, в величии жгучей бабьей красоты. Черный, низко повязанный плат закрывал лоб, лицо стало матово-бледным, огромные скорбные глаза сияли, как свечи, и, как рана, алели губы. Анна похожа была на богородицу, что смотрела из-за ее плеча.

Тихон стоял перед нею в пыли, в глине, с лицом, прокопченным дымом пожара, в заломленной назад шапке, весь в зареве бушующей ярости, обиды, несовершившейся, утраченной любви. Он был не тот, которого она знала раньше там, на берегах лесной Двины, сильный, простой, как могучий дуб на поляне. Жалок он был в своем гневе. Да и она, Анна, была уже тоже не та — словно лампада за длинную зимнюю ночь неудач и обид выгорела дотла ее душа. Как два голубя они любили друг друга, любили просто и ясно. Они хотели свить гнездо, чтобы бросить жизнь дальше, а злые люди разлучили их, сломали их жизнь, разбили ее, как стекло. На земле встретило их зло, потопило Анну в неизбывном горе, разожгло в Тихоне огнепальный гнев, обрекло их на муки.

×
×