Тысячи и тысячи черных людей собрали силу, ушли со старых северных мест, перебрались через Урал, сплывали на плотах, стругах, лодках по сибирским рекам в зеленых урманах, из которых подымаются белки снегов на острых горах. За миром к природе шли черные люди и сами несли с собой мир сибирским тундровым и лесным людям — приземистой самояди, рослым, румяным вогулам, скуластым, узкоглазым тунгусам и остякам, одетым вековечно в звериные, в оленьи шкуры, то с доверчивой белозубой, то с подозрительной улыбкой. Эти люди самосеянно родились, как грибы под зелеными сводами лесов, и не умели, не могли свалить дерева, чтобы сложить избу, — нечем было! Костяным-то топором много не срубишь! Вековали они в чумах из жердей, покрытых корьем, берестой, заваленных шкурами ими убитых и съеденных животных. Лес их растил, хранил, кормил, укрывал от жары короткого лета, от морозов и бурь зимы, и с ужасом, с любопытством следили лесные жители, как ловко новые пришельцы валили, выжигали деревья, рушили зеленые покровы, открывая синее небо, складывали из лесин избы, железными когтями сох вздирали мягкую, словно медвежье сало, землю, кидали туда зерна.

И не пропадали те зерна, скоро лезли зелеными щетинами из земли, вырастали в золотые жатвы на лесных целинах, кормили новых людей душистым сибирским хлебом.

На берегу Иртыша, в дремучем лесу, на широкой поляне, среди берез и дубов, стоит высокая острая гора. Пополам развалило ее громом, открыв большую пещеру. Из той пещеры глядит каменное изваяние — косоглазое чудище-идол с двойной волной огромной бабьей груди, с острыми зубами в разверстой пасти, с могучими бревнами-руками. Шаманы на весенних моленьях разжигали костры под этими руками, грели на огне бубны, плясали исступленно, бурей вертясь до безумья, словно напившись настоя мухоморов, и тогда метали на раскаленный камень рук окровавленные жертвы — убитых младенцев, и толпы меховых лесных людей толклись между кострами перед идолами в забубенных плясках.

Страшны были боги этих лесных обитателей — грозные, смутные, безжалостные, могучие, голоса которых чудились им в оглушительных громах, в треске рушащихся, ломающихся под ураганом деревьев, в визге зимних вьюг, в вечном гуле, в могучем рокоте леса.

А с новыми людьми пришли в Сибирь и новые их боги: в их рубленых избах из передних углов молча смотрели благостные человеческие глаза с ликов, окруженных зарным сиянием, или скорбные глаза матери, прижимающей к груди своей сына, полные теплой любви, да сияющие глаза суровых, добрых старцев.

Лесные люди стали понимать, что жить по-старому нельзя, надо жить лучше, жить так, как зажили новые пришельцы. И у своих чумов суковатыми палками лесные люди уже рыхлили землю, бросали в нее зерно, занятое у новых соседей. И природа в ответ им с готовностью подымала, выводила из-под земли. Колосья созрели, колосья растерты в крепких ладонях, собраны зерна — первой жатвы. Зерно кладут в горшок, наливают воды, ставят на огонь, и в первый раз в жизни лесной человек ест свою горячую кашу — начинает свою оседлую, новую жизнь на земле.

Новые черные люди прибывали в числе, селились вместе деревнями, городищами, где избы стояли уже сотнями. Там они хоть не сеяли хлеба, но не сидели праздно, а работали хорошие, удобные, невиданные в лесах вещи — холщовые и льняные рубахи, в которых так легко телу в жару, острые топоры, под ударами которых падали и деревья и звери, и пилы, что грызли деревья, словно зубы бобров, бисер синий, белый, красный, чтобы им расшивать красиво меха. И от новых, сделанных вещей у лесных людей кружились головы, замирали сердца, а новые люди легко отдавали эти вещи лесным людям за то, чего не сосчитать в лесах, — за шкурки зверей. За чудесную, колдовскую вещь, за медный, как солнце блестящий, невиданный котел лесной человек, приходивший в город в собольей шубе, с радостью давал взамен столько соболей, сколько в котел влезало!

И все больше и больше не хотели лесные люди жить по-старому, звериным обычаем.

Легко сходились, роднились, братались кровью, крестами менялись с лесными зверовыми людьми новые сибиряки, сливались в один сибирский народ, перенимая друг от друга все полезное для вольной жизни. Еще дед царя Алексея, патриарх Филарет, в учительном послании к архиепископу Сибирскому и Тобольскому Киприяну даже пенял сибирякам, что живут-де русские очень близко с язычниками и женятся на вогулках, остячках да детей приживают.

Но в Сибирь двигались не одни черные люди. В деревянных городах, выстроенных, чтобы держать оборону от «Кучумовых внучат», сели и чванные московские воеводы, с ними росло «крапивное семя» — приказные подьячие да дьяки, чтобы сразу же старым татарским письменным обычаем на московский лад тщательно записывать всех лесных людей сибирских, поголовно занося их в ясашные книги по их юртам, деревням, стойбищам, зимовьям, родам, чтобы они только о том и думали, как бы заплатить ясак — грозное Чингисово слово «закон» — да поднести поминки[78] царю Московскому. И мы читаем эти записи доселе в архивах:

«Юрт Подгородный на реке Лям, а в нем сидят вогуличи, оклад государеву ясаку по 5 соболей с человека.

Да по Зимовью, по роду Кислой Шапки, с самоеда Миаруя три соболя, с Ададуя — два соболя, Егоруя — два, Обдора — два же».

Русские черные люди шли на новые сибирские места, чтобы жить и работать вольно, а московские воеводы и приказные спешили за ними, как галки за пахарем, — собирать богатства. Московский Белый царь, взяв в наследие Батыеву Белую орду, сберег и в Сибири, как и по всей Московской земле, ордынские налоговые порядки. Каждый человек поголовно из всех народов в Сибири — и старый и малый — должен был доставить каждый год московским воеводам в Сибири от двух до двенадцати соболей ясашных.

Крутые московские приемы объясачивания то и дело обращали сибирских людей в «немирных иноземцев», в «Кучумовых внуков», и воеводы принимали против этого предупредительные меры — обезоруживали их.

И в той же челобитной читаем дальше:

«Да еще, государь, не велят твои государевы воеводы торговым своим людям топоров и ножей нам продавать, а нам же, государь, без топоров, ножей, пешень прожить невозможно, нагим и голодным быти и твоего государеву ясаку давать не чем же».

Стон шел по сибирской земле, когда московские воеводы да приказные драли со всей земли ее соболиную шкуру.

Черные и посадские и торговые люди из Заволочья шли в Сибирь, возделывая землю, неся туда товары, промыслы.

И туда же по сибирским рекам плыли воеводы в кормление, служилые разных званий, вольные казаки с Дону, что никак не могли забыть раздольных времен Смуты, городским промыслом не жили, а думали только, как бы «радеть своим зипунишкам». Колоссальные массы «мягкого золота» — соболей и мехов, собираемых с Сибири и выбрасываемых Сибирским приказом через Архангельск и Ригу на пухнущий золотом международный рынок Европы, как мед мух, манили к себе этих разного рода-звания людей, соблазняли роскошью, которую ввозили заморские гости через Архангельск.

По всей земле простые черные люди обрабатывали поля, собирали и мололи хлеб, промышляли зверя, пряли, ткали, шили, ковали, резали из дерева — муравейно плели невообразимо сложное, все более и более крепнущее плетенье народной экономической жизни.

В Сибири со всех трудов народных, с полей, с промыслов, с торговли бралась десятая часть «на государя», за провоз товаров через заставу брался «проезжий» рубль, за проход человека через заставу — двадцать пять копеек, «головщина»; за продажу коня — «пошёрстное», шесть денег, и «роговое» — шесть денег со скотины, «хлебные» — за куплю-продажу хлеба — пять копеек с рубля, с мягкой рухляди — одна шкурка с десятка, «полавочное» — за продажу в лавках, за «заезжий двор» взимали один рубль, если гость вез с собой товар, брали «весчее» — за весы, брали «за варку пива» — «заповедное», брали штраф за сиденье вина без разрешения — двадцать пять рублев.

Легко понять, какие ценности в бытовом тогдашнем исчислении московская казна, воеводы и подьячие собирали в Сибири, ежели учесть, что в то время одному человеку неделя жизни в Сибири на заезжем дворе с готовыми харчами — квас, овощи, хлеб и освещение — стоила один алтын[79], а дворник наживал на этом две деньги, соболиная же шкурка ценилась примерно в два рубля. Значит, каждый лесной человек, обложенный средним ясаком в пять соболей, вносил московской казне в год десять рублей, то есть содержание одного человека на заезжем дворе в течение почти трехсот пятидесяти недель, то есть в течение шести лет!

×
×