— Ахти мне! — вскочил Павел. — Еще дел сколько не сделано!

— Теперь делов нету! — смеялся Иван Фролыч. — Лавки закрыты за два часа до ночи. Поснедай с нами, да мы тебя проводим на Заезжий двор.

На другой день много городового, ярославского товару набрал Павел Васильич — холсту, полотен, обуви, шуб, шапок нарядных, вязаных чулок со стрелками, серебряных изделий, всякого узорочья, дня два на Волге своими глазами присматривал, как грузили веселые ярославцы товары на его три струга. Наконец-то все товары были увязаны, зашиты в рогожи, в холсты, укрыты от непогоды, и караван двинулся.

Путь был известен — до Костромы по Волге, там в реку Кострому, мимо Костромы, мимо города Буя, который когда-то татаре хотели разорить, искали в лесах, да так и не смогли найти, до реки Пежи, все на полночь, речкой Пежей вверх по воде, а там волок в семь верст — и в Сухону. Дорога известная, воды весенней реки еще было довольно, места тихие, и Павел Васильевич, сидя на палубе второго струга, смотрел сперва на ласковую, оживленную Волгу, отстоял обедню в Троицком соборе, в Ипатьевском монастыре в Костроме и часами теперь с палубы любовался, как мимо проходили зыбучим сплошным тыном островерхие дремучие леса по берегам реки Костромы, иногда сменяясь светло-зелеными, огненными, белоствольными березовыми рощами.

Босовский караван на веслах, на бичеве, на парусах упорно шел и шел все вперед, против течения, настойчиво добивался какой-то цели, очень далекой, невидной, неясной. И больше всего беспокойства было в самом Павле Васильиче. Сидя на тюках с товаром на палубе, он безотрывно и напряженно думал, — думал о деле, о том, как доберется до Устюга, как сдаст отцу закупленные товары, как разочтется с артелью струговщиков, как будет достраивать дом, как растет его сынок Ванюшка. Глядя со струга на проходящую мимо лесную заимку, Павел Васильич беспокойным своим глазом отмечал, хороши ли поднялись хлеба, уряжены ли надежно поскотины, нагулян ли пасущийся скот. Его хозяйскому глазу было до всего дело. Могуча, как всегда, бесконечно богата была природа. Но этого ему уже было мало. Ему, Босому, хотелось как-то все это урядить, сделать еще сильнее, тучнее, богаче, перебросить с одного места на другое, этим вызвать к жизни что-то новое, до того невиданное… Он волновался, встречая другие струги с товарами, встречая плоты, на которых плыли готовые избы на Волгу, в волжские города, добивался, кто плывет, что везет, — может быть, что-нибудь такое, чего не знают еще они, Босые? Не зная сам покоя, он и не давал покоя никому, кто работал с ним, кто попадался на его пути. Удивительным образом оказывалось, что на пути своем сквозь дремучие зверовые леса Павел Васильевич встречал тоже таких же, как и он, беспокойных людей, которые помогали ему и которым помогал он: словно и он и эти люди давно поджидали друг друга, искали друг друга. Он выменивал у них рыбу, яйца, дичь, молоко для своих струговщиков, а лесные жители радовались иглам, ножам, шапкам, которые они получали.

С трудом приметил первый кормщик Евтроп Галанин устье речки Пежи, что Серебряной ниткой вилась в непроходимые лесные чащобы. Шли по ней, толкаясь на шестах, по временам перепиливая, прорубая бурями поваленные в воду валежины. На ночевках измученные люди спали, не помня себя. Ухали филины, ущербная луна перед утром клала на воду рыжие пятна, исчезавшие постепенно в молочном тумане, расстилавшемся из тальников. Медведи подходили к стругам, задирая к месяцу морды, нюхали воздух, ревели. А уходила темнота, приходило утро, солнце — и босовский караван двигался все вперед.

— Стой! — вскричал на третий день пути кряжистый Евтроп. — Слушай, товарищи, слушай!

Его давно когда-то изуродованное медвежьей лапой лицо выражало живую радость.

— Слушай!

Все замерло на первом струге, даже Павел Васильевич стал прислушиваться. И верно: пел петух.

— Слава тебе, господи! — широко перекрестился Евтроп. — Изволоки — деревня близко. Пойдем теперь волоком, а там и наша матушка Сухона!

На берегу Пежи показалась деревушка — семь черных, задымленных дворов. Избы стояли высоко — каждая на четырех старых пнях-лапах, корневищами ушедших в землю. В них жил десяток бородачей мужиков. Земли они не пахали, занимались бортями, курили смолу, ловили рыбу и птицу сетями, зверя капканами да ямами и перетаскивали проплывавшие суда через невысокий лесной водораздел между Сухоной и Пежей.

Парфен Кузьмич, их староста, стоял впереди посконной кучки — широкоплечий, длиннорукий, в бурой свалянной бороде, с синими маленькими глазками, из расстегнутого ворота на грудь свешивался медный крест. Степенно поклонился он Босому — Павел Васильич тут хаживал, — молча оглядел караван, и все мужики за ним поворачивали лохматые свои головы туда же, куда и он.

Договорились быстро, совестливо: и те и другие понимали, что в темном лесу людям приходится помогать друг другу в полную силу. Поужинали богатой ухой, спали под яром берега, у курящихся теплин.

Узкой прямой цепью тянулся волок через матерый, густой лес. Изволоченцы да стругонщики вытянули на берег на катках суда воротами, закрепленными за сильные деревья, а тянули их по волосу, рычагами крутя ворота и перевязывая их все дальше да дальше, и три струга углублялись в лес, с треском дробились под ними катки, скрипели ворота, ухали, вздыхали, бранились люди. Вершок за вершком, аршин за аршином ползли и ползли в лес босовские струги, переваливаясь через корневища, сдирая своими боками лиловую кору на елях, бело-зеленую на березах, наперекор мертвой тяжести груза силой, сноровкой, наконец, беззаветным трудом этих бородатых, темных лешачей побеждая природу, утверждая волю человека.

Сквозь стволы засинела вода. Вот она, Сухона, и первый струг, скользнув с берега, легко закачался уже на свежей, открытой реке.

Хмурый Павел Васильич заулыбался:

— Сухона! Да мы все равно что дома!

А из лесной теми, из косматых зеленых кустов вылезал, как зверь, с гулом, с треском последний груженный для Лены ярославским товаром струг, валился в Сухону.

Сухона расступилась, сверкала желтовато под вечереющим солнцем, окоем был синь от лесов, спокоен.

Вдали приближались, плыли, брызгая веслами, две лодки.

— Стрельцы, однако! — сказал Евтроп, почесывая в затылке. — Ей-бо. И куда их леший несет?

— И народ на берегу собравшись! — сипло прозаикался Захар Силов, рыжий, весь в веснушках, курносый жилистый мужик.

Подальше, на берегу, у деревни, что звалась Черемуха, принаряженные лесные бабы и мужики сидели на валежинах, стояли, тревожные и торжественные. К ним шел Евтроп, струговщики кучкой сошлись теперь у самой воды, глядели вправо.

— Эй, что там, други? — крикнул Босой.

Толпа закачалась, от нее отделился Евтроп, медленно пошел обратно к хозяину, разводя руками.

— Сказывают, стрельцы сгоняют народ на реку! — сказал, подойдя. — Чудотворца, что ли, везут! Караваном.

— Куда-а? Кого-о?

— Чудотворца! В Москву, — говорил Евтроп негромко. — Из Соловков, что ли. Мощи!

Из-за кривуна показались, на парусах плыли еще две лодьи со стрельцами, донеслось пение, понемногу вылезал белый высокий парус на мачте с крестом.

В падающих сумерках по Сухоне медленно-медленно подплывал большой дощаник. На палубе была поставлена сень вроде часовни, под ней на возвышении стоял черный гроб со знаками схимы, кругом мерцали огни лампад, горели свечи, у гроба стояло несколько человек — то читали, то пели. За дощаником плыло несколько посудин поменьше — струги, лодьи, в хвосте караван замыкал дощаник со стрельцами.

— «Святый отче Филиппе, моли бога о нас!» — отчетливо пропел, словно вздохнул, хор, и в тишине звенел плачем тенор попа, читавшего канон святому.

Народ на берегу, струговщики, лесные мужики, вылезшие из домов бабы пали на колени, крестились, били поклоны.

— «О земных царей укрощение, о великое за веру стояние, о души несказанное укрепление, радуйся!» — несся над рекой голос чтеца.

Вслед за гробом на большом струге плыл митрополит Новгородский Никон. Это он уговорил царя Алексея на удивительное, небывалое дело — просить митрополита Московского Филиппа, сто лет тому назад изгнанного Грозным из Москвы и задушенного Григорием Лукьянычем Малютой Скуратовым, вернуться из места упокоения в Соловецком монастыре в Москву, на свой митрополичий престол.

×
×