На пожар спешил и большой боярин, начальник Сибирского приказа князь Трубецкой, Алексей Никитыч, скакал по Арбату, как положено, с зажженным фонарем, а навстречу валили с какой-то своей вечеринки пьяные немцы. Вел ватагу шведский резидент, барон Поммеринг, знатный по всей Москве пьяница и безобразник.

Барон потребовал у боярина пути-дороги, спьяну хлестанул шпагой по фонарю, разбил его, потом со шпагой же бросился на боярина. Началось уличное побоище.

Царь жаловался шведской королеве Христине, но безобразнику все сошло с рук благополучно.

Москвичи много говорили про такой случай, говорили, что и польские люди тоже держат себя заносчиво, спесиво. Как до Смуты, а Москва-то была уже не та, что была она до Разоренья!

В Польше выходили книги, где прямо писалось, что «Московское государство сейчас, правда, крепнет, но это только к тому, чтобы скорее ему развалиться».

Возникла даже дипломатическая переписка — польские королевские секретари писали царский титул с «небреженьем»: они пропустили в какой-то грамоте то, что царь Алексей еще и «Карталинских и Грузинских царей и Кабардинския земли владетель». Царь обиделся, отправил в Польшу специальных посланников — двух дьяков из Посольского приказа. Обследовав дело в Варшаве, те потребовали в удовлетворение за царское бесчестье ни много ни мало казни двухсот двадцати двух польских чиновников, виновных в таком небрежении.

Впрочем, Москва тут же признавала, что, может быть, король пожалеет казнить столько своих подданных, и предлагала выход: пусть-де польский король по московскому образцу «отпишет на себя» все имения и поместья виновных, то есть конфискует их, а московскому царю в компенсацию вернет все русские города, захваченные поляками еще при царе Михаиле, в 1634 году.

Поляки затягивали ответ — не то отговаривались, не то просто смеялись, — что обостряло отношения с Польшей.

С издевкой уже смотрели москвичи и на иностранных офицеров — их тогда бежало в Москву из Шотландии, от гражданской войны, немало. Москва смеялась рассказам, как вышел на смотр перед московскими начальными людьми англичанин Яков Стюарт, — ну потеха!

— Тот англичанин Стюарт вышел на испытанье крепко пьян. Видно всем было, что ни штурмовать, ни колоть он не умеет, а как стал стрелять, так и застрелил — ха-ха-ха! — двух своих иноземцев да ранил нашего переводчика Нечая Дрябина.

— Добре худ! — сказал производивший испытания князь Трубецкой и велел отправить англичанина, откуда он пришел.

Поднял гоненье на иностранцев, живших в Москве, патриарх Никон.

Потребовал он сперва от иностранцев, чтобы все они крестились в православную веру.

И вскоре же патриарх с утра разослал по всем иностранным домам в Москве стрельцов, которые царским именем требовали, чтоб все иностранцы выселялись из столицы в поле, на реку Яузу, где были отведены им еще два года тому назад участки, и выселялись бы немедленно, если не хотят, чтобы их выкинули силой, а все товары отобрали бы на государя.

Стрельцы ходили по иностранцам в субботу, а на следующий день, в воскресенье, все встревоженные иноземцы, собравшись в Кремле, выждали, когда царь выходил после обедни в Успенском, упали на колени и подали государю челобитную об отмене указа, заканчивающуюся обычным:

«Царь-государь, смилуйся, пожалуй!»

Государь указал:

«Товары иностранных купцов оставить на месте, в домах и складах на посадах, иностранцам приходить днем туда торговать, а к вечеру уходить в свою отведенную им «Немецкую слободу».

Теперь же огромный смотр еще больше подогревал московских людей против иностранцев: Москва видела свою прямую силу, видела, что могла посчитаться с Западом в прямом бое…

Пятнадцать дней шел смотр, смотрел царь, смотрели бояре и поверяли «естей и нетей» — наличный состав полков по спискам, все снаряжение и вооружение. Все было в порядке.

Война подходила.

В Голландию был отправлен приказчик — закупить замки к пистолетам и карабинам, которые работались дома. Уехал за границу приятель Кирилы Васильевича, подьячий Оружейного приказа Головин — купить там двадцать тысяч мушкетов, да по тридцать тысяч пудов пороху, да столько же свинцу, набирать иноземных мастеров, сколько можно.

В это лето в Архангельск шло много иностранных судов, везли сукна цветные, а больше серо-зеленые — на стрелецкие кафтаны, сталь и медь шведскую, порох да свинец, готовое оружие да еще серебро. По Двине, Сухоне в Вологду плыли густо дощаники, с Вологды обозы бесконечно везли военные грузы на Москву.

Оружейный и Пушкарский приказы разыскивали, набирали себе по всей земле мастеров из городов, слобод, уездов, монастырей — кузнецов и других железного дела людей, платя им поденно и ставя кормы за счет Приказа Большой казны. Работали вовсю специалисты — оружейные кузнецы и бронные мастера Москвы, Новгорода, Пскова, Вологды и других городов, — без устали ковали латы, бахтерцы, зерцала, копья, сабли, железные шапки, ружья.

Сильно работал на войну и Тульский оружейный завод. Там, на глазах у всех, к соблазну всей промышленной Москвы, шла ожесточенная борьба между его иностранными откупщиками[92] — Петром Марселисом и Андреем Виниусом. Виниус, ловко учтя обстановку, быстренько перешел в православие, надел русское платье, стал называться Андреем Денисовичем и донес на своего компаньона Марсе-лиса, обвиняя его в том, что тот-де бранит его за переход в русскую веру и отказывается с ним пить и есть. По такому доносу у Марселиса царь договор отнял, отдал завод в Туле целиком Виниусу и наградил этого ловкача-предпринимателя пышным званием: «Его царского величества и Российского государства комиссар и московский гость». Впрочем, и Марселис в конце концов получил право работать в Тульском уезде — война, люди-то надобны.

Война требует всегда денег — и воеводы жали народ по всей земле, нещадно ставя недоимщиков на правежи, обкладывая сбором все, что оставалось еще необложенным, выжимали деньги и кабаки — земство трещало от государства.

Под гнетом ясака стонала Сибирь.

В октябре из Москвы двинуты были рати, чтобы занять исходное положение. Боярину и воеводе Василию Петровичу Шереметьеву, да окольничьему Семену Лукьяновичу Стрешневу, да думному дворянину и ясельничему Ждану Васильичу Кондыреву велено идти бы в Новгород и собираться там с ратными людьми: боярину и воеводе Шереметьеву да думному дворянину и ясельничему Кондыреву — в Новгороде, окольничьему и воеводе Стрешневу — во Пскове.

А собравшись на месте со служилыми людьми, велено было потом им выступать за рубеж в мае в двадцатый день и сойтись под Невелем. Оттуда же им следовало уже промышлять[93] над польскими и литовскими людьми и их городами, «сколько милосердный бог помощи подаст»…

Война подходила, накатывалась. Москва чувствовала в себе нетерпеливую силу померяться с Западом. Давно уже в Москву беспрестанно ехали посланцы с Украины, от гетмана Богдана Хмельницкого, что поднял и вел отчаянную борьбу, добиваясь освобождения православного крестьянского населения Украины из-под католической Польши для воссоединения с быстро крепнущей Москвой. Послов от Хмельницкого ехало столько, что в Москве, на Покровке, в стенах Белого города, были открыты два больших двора для приезжающих оттуда — Гетманский да Малороссийский, отчего эта часть Покровки получила упрощенное названье Маросейки.

Положение Речи Посполитой становилось угрожающим: чуя прилив сил в своем могучем, крепнущем народе, Московское государство медленно поворачивалось лицом к Западу, впервые открывая во всю силу свой, еще неизвестный Европе восточный мир, полный своих судеб, своих мечтаний, своей мощи и своих замыслов.

На первое октября, на Покров пресвятой богородицы, покровительницы Москвы, в Грановитой палате в Кремле было натоплено, под широкими сводами, расписанными благочестно золотом да красками, горели свечи, — в палате царь собирал в этот день Собор людей всех чинов. Парчовые кафтаны, да шубы бояр, лиловые, черные мантии, клобуки да кафтаны духовенства, однорядки, кафтаны коричневые, синие, серые да красные пояса торговых, промышленных, ремесленных и черных сотен вливались с Красного крыльца через Святые сени, гремели сапоги, члены Собора становились к крытым сукном лавкам — ждали государя. Из внутренних покоев вышли попарно юноши рынды в белых кафтанах, в высоких горностаевых шапках, с серебряными топориками, стали у трона в красном углу. Заголосили певчие дьяки: шли царь с патриархом, впереди несли крест, Собор повалился в земном поклоне. Сел царь, и все сели.

×
×