«Идем мы, государыни мои, из Можайска скоро, 28 майя, спешим больно, для того, что, сказывают, людей в Смоленске да около Смоленска никого нет, хотим скорей захватить…»

— Государь, дозволь войти! — раздался за ковром знакомый голос.

— Входи, Иваныч!

Нагнувшись, вошел в шатер боярин Морозов. Сильно он сдал, поседел, похилел за последнее время, одни глаза горели прежним блеском.

Рукой коснулся персидского ковра.

— Есть, государь, новины[95]. Из Ертаульного полка пригнал десятский голова: мужики-то православные встают на шляхту! Сказывал про то шляхтич, выбежал он в Передовой полк. Одоевский Никита-князь пишет вот. — И, по-старчески отодвинув далеко бумагу от глаз, стал читать Морозов: — «Шляхтич сказывает, очень-де боятся они мужиков своих, затем что те на царское имя хотят сдаваться. Тем-де много вреда нашему королю будет. — Боярин, погладив довольно бороду, продолжал: — Хуже, чем от самой Москвы! Будет им-де и здесь, у Смоленска, как казацкая война. Со всех сторон». Хе-хе-хе!

Царь смотрел на него большими глазами; он сам никогда допрежь того не бывал на войне, но теперь чувствовал— его сила упирается в другую силу, и та сила сдается назад, радуя, веселя сердце. Это, должно, и есть победа!

— Одолеем, Борис Иваныч, супостата! Наш-то воевода— сама царица небесная, с нами изволит идти! Кто против нее? Кто может против рожна прати? Всё за нас!

Восторг первых удач охватывал царя, волновался он, дрожал, на глазах слезы.

Морозов упер глаза в ковер, смотрел, как шах с копьем скачет по горам за легкой козой.

— Все за нас, государь! Точка! И мужики белорусские, — тихо говорил он. — И казаки малороссийские. И еще вот, — он вытянул из длинного рукава бумагу, — вот грамотка из Турции, пишут — греки бога молят, чтобы твое царское величество совокупило воедино все христианство. И только ждут те греки, как твои ратные люди Дунай-реку перейдут. Все они, греки, против турок станут! А чтоб то сильнее было, нужно, государь, воевать по-новому.

— Как, Иваныч?

— Шляхту литовскую к себе больше привлекать — жалованьем да милостью. Шляхтич ведь на милостыню лаком, как муха. Кто хочет тебе служить, тех жалуй. Не хочет кто служить, тех отпускай! Их офицеров к себе переманивать нужно — у короля денег, чу, мало, жалованье давно не плачено.

— А будут они приходить?

— А как же? Куда деваться? И крестить насильно тоже нельзя, кто не хочет!

— А патриарх попов все в войско шлет и шлет, чтобы всех крестить! Души спасти надобно!

Морозов ухмыльнулся:

— Патриарх горяч, государь. Неладно это! Милостью больше-то возьмешь, чем силой.

Не прошло и недели, как у Царева Займища войсковые дьяки прознали и донесли, что вяземские охочие люди прошли уж к Дорогобужу, поляки оттуда убежали к Смоленску, а посадские люди сами сдали Дорогобуж царю.

А пришел царь в Дорогобуж — прискакал сеунчей[96] от князя Хованского да от Шеина: идут вперед.

24 июня скачет опять сеунчей — взяли Полоцк.

Царская рать двигалась все вперед — 26 июня под Смоленском, на реке Колодке, разбили польский отряд. 2 июля сдался царским воеводам Рославль.

Царь уже не шел — летел к Смоленску. 5 июля, на память св. Сергия Радонежского, прибыл он в свою ставку, разбитую для него на Девичьей горе, недалеко от Смоленска. Шатры ставлены были в веселой роще белоствольных берез, листья шумели, сверкали в жарком ветре, прыгали светлые пятнышки по зеленой мураве, по желтым да белым цветкам, как жар горели золотые яблоки на шатрах, золотой орел у царского входа. Кругом сторожа в панцирях, с бердышами приветствовали царя, сымая железные шапки, кланяясь земно.

Царь Алексей сошел с коня на скамеечку, что подвинул ему под ноги ласковый стряпчий Федя Ртищев, прошел в шатер, снял дорожный армяк и в голубой рубахе, с шитым воротом, в синих штанах, засунутых в мягкие сафьянные сапожки, вышел под дубья, велел дать умыться с дороги.

Федор Михайлыч Ртищев слил ему из серебряного рукомойника, подал полотенце с красными петухами — шила царская сестрица Ирина Михайловна. Царь крепко, до красноты, вытер лицо и руки свежим полотном, поправил ворот и кивнул воеводе Большого полка князю Черкасскому Якову Куденетовичу:

— Пойдем, княже, глянем на Смоленск!

Князь, большой, с высокой грудью, в блестящих бахтерцах, черный, скуластый, двинулся легко за государем, нырнувшим под кусты лещины:

— Вот он, Смоленск!

Все вышли к спуску на луг, смотрели из-под руки.

Синей лентой вился Днепр, плыли по нему две лодки, кольцо зубчатой стены с тридцатью восьмью башнями охватывало каменным змеем четыре холма, то подымаясь на них, то сползая в распадки.

— Драгоценное ожерелье русское! — кашлянув в руку, сказал князь Черкасский.

Царь глядел неотрывно — он доселе не видывал еще других больших городов, кроме Москвы. Стены Смоленска вплотную набиты, натолканы домами, среди низких тесовых крыш торчит много чужих — высоких, острых, крытых красной черепицей. Над острыми же башнями церквей четырехконечные латинские крыжи[97]. Под стенами сожженные посады, стены в копоти, синие дымки еще вьются кой-где. Девять ворот под башнями — одни завалены и снаружи наглухо, другие заперты изнутри.

— Годуновское строенье, государь! — раздался тихий голос, рядом с царем вырос словно из-под земли Морозов. — Борис Федорович строил! И назвал он Смоленск — Ключ-город к России.

Бум-м! — ударила царская пушка с зеленой лужайки, плотный белый дымок шаром поплыл к синему небу. Бум-м!

На холме правее города было видно, как мурашами бежали московские люди, что-то рыли посверкивавшими лопатами, выбрасывая на зеленую траву черную землю, подтаскивали круглые, как бочки, плетеные туры, набивали их землей.

— Ин боярин Далматов-Карпов бьет! — говорил князь Черкасский, узенькими глазами следя за дымящимся полетом ядра. — Да мало еще. Эдак не выкуришь. Везут скоро большой наряд![98]

— Сами они передерутся! — отозвался царь. — Как, Борис Иваныч?

Морозов покачал большой головой на тонкой, уже старческой шее в серебряном пуху.

— Так, государь. К тому идет. Только сказывают охочие люди — православных-то из города давно увел король, мало их осталось.

Царь глянул на Морозова. Всегда холоден Морозов, всегда встречу скажет. Стар, должно быть.

— А чего наши роют? — указал государь на копающих землю.

Все смотрели уже на Черкасского.

— А город земляной, государь! — объяснил тот. — Слышно, гетман-то Радзивилл гуляет близко. Как бы не налетел, не помешал нам, как Смоленск обложим да учнем ломовыми пушками бить, ворота ломать!

— Опас нужно иметь! — подтвердил положительно Морозов.

Царь повернулся рывком к Черкасскому.

— Али мы с нашею ратью не одолим, ежели приступим? — спросил жарко он. — Или нам время терять можно?

Вот он, Смоленск, сверкает над синим Днепром в зелени, чужие кресты горят по Соборной горе. Вперед, чего зря стоять! Ишь, толстомясый! Опаса просит Борис-то Иваныч, совсем другой с той поры, как он, царь, за него на Красной площади мужиков худых молил, слезы лил. Нет теперь к нему прежнего уваженья. «Или дядьки царю доселе нужны? Я — царь! Кто против? Патриарх-то Никон тогда, в Новгородском гиле, не испугался, проклял мужиков-вечников, а Морозов теперь всего опасается. Пуганая ворона!»

Войско московское подходило, брало Смоленск в кольцо, переправлялось за Днепр, уходило вперед. Днями у царя толклись воеводы да бояре, дьяки, несли отписки, записывали указы, все чаще подскакивали на взмыленных конях сеунчеи, на скаку размахивая шапками: знали они — получат царскую милостыню за принесенную победу.

А вечерами царь молился у себя в шатре, писал письма либо слушал древних стариков о том, что прошло, да не поросло быльем.

×
×