Сверкала молния, шатались, метались деревья, скрипели, гудели, ветер сносил в сторону птиц в их полете над рекой, туча покрывала уже все небо, только, как огонь в печке, остатней полоской на закате горела алая заря. Гром ударил, потряс оглушающе землю, по небу метались молнии, гром хохотал раскатами, словно патриарх Никон на пиру: «Я-де их, пустосвятов, знаю!»

— Господи, помилуй! — бормотала Марковна.

Заплакал младенец.

Словно эти молнии, сверкают над Москвой огненные слова протопопа, в которых заговорил впервой русский народ. Доброхоты-писцы переписывают те словеса, шлют грамотками по всей земле…

— Как камень-нос[123] обойдем, тута и будет тебе изба, протопоп! — хрипит кормщик Филофей.

Но не слышит его протопоп, весь в себе, в восторге, в силе, в сиянии огненном, шепчет слова царя Давыда, знает он сызмальства все полтораста псалмов наизусть.

Ветер вырастал под самое небо, в молниях зажигались, крутились тучи, на лес, на реку, колыхаясь, свис белесый полог дождя, стрельцы бешено рвали весла. Марковна себя и ребяток прикрыла парусом, что под ветром бился как живой, белогривые волны шумели за бортом, заплескивали в дощаник, огибавший мыс, где высоко на скале хлыстом гнулась одинокая лиственница.

А протопоп как застыл, читая слова, что были крепче грозы и бури:

— «…бродят гордые помыслы в их сердцах… Они над всеми издеваются, злобно распространяют клеветы, они говорят высоко, подымают к небесам уста свои, а языки их говорят только о земном…»

Гром потряс вновь тайгу, огненный шар разорвался вполнеба.

— «…И когда так кипело сердце мое, так сомневалась внутренность моя — я был невеждою пред тобою, боже, был я как скот! — бормотал Аввакум, отирая мокрое лицо рукавом. — Но я всегда с тобою, ты держишь меня за правую руку».

Он поднял голову, улыбался блеску молний, он был уже в версту этой мощи, — чего же ему бояться, ежели душа его чует в себе такую силу правды?

Стрельцы гребли так, что валились назад, оглядываясь, далеко ли осталось, кричал кормщик, пока наконец передний дощаник, захрустев галькой, не вылез на приберег. Промеж высоких, в дугу согнутых лиственниц, при свете молний стояла в льющемся дожде избушка на высоких пнях. Ночлег и отдых…

И скоро из двери избы повалил дым, заблестел огонь, небесные громы стали больше не страшны крепкому земному уюту. Толклись стрельцы. На очаге варилась каша, кругом сушилась одежда, а сам протопоп под избушкой рубил топором сушняк и валежник, что припасен был там добрыми людьми…

Так и плыли, почитай, все лето по извилистым таежным рекам, мимо красных да белых скал, торчащих клыками из зеленого леса, с неведомыми на них письменами да рожами, — видно, жили тут древние племена. С лесных полян дымили кострища, из кедровых тальников глядели берестяные колпаки остяцких чумов с черными ребрами жердей, стояли ихние вешала с рыбой. С реки убегали, прятались в кусты из корья шитые челноки, в них одним веслом гребли бронзовокожие, широкоскулые люди в шкурах, с узкими черными глазками, с маленькими носами на плоских лицах. Черные волосы их то висели длинными патлами, то заплетены были в косицы, из челноков торчали остроги…

— Ой, да какие чужие, ой, какие не наши! — причитала протопопица.

У стойбищ торчали, вкопаны вкось и впрямь, могутные бревна, грубо обсеченные в голых баб да мужиков. «Ой, да это их боги!» — ахала добрая протопопица. На полянах под высокими деревами плясали меховые люди, били в бубен, бешено голосили у костров шаманы… Еще страшней становилось на душе у изгнанников, а опытные стрельцы только смеялись, скаля зубы:

— Тут все эдак-то!

Плыли медленно, — кто в ссылку-то торопится? Аввакумовские дощаники обгоняли порой быстрые струги с многими гребцами, под крепкими парусами, в которых бежали государевы гонцы, везли указы да грамоты с Москвы, от Сибирского приказа, либо от самого государя-наследника, младенца Алексея Алексеевича сибирским воеводам. Шли и пустые новеходкие дощаники — в Енисейский острог, сплавляли их стрельцы да казаки.

— Рать пойдет на тех дощаниках, сказывают, на всход солнца, воевать! — сказал протопопу раз стрелецкий голова Абросимов.

— Кого воевать?

— А кто их знает! Кого прикажут, на того и пойдут. Зипунов добывать ребятишкам на молочишко! — ухмыльнулся голова в проседь бороды.

А при встречах те и другие смотрели зорко, смолкали на тех и других лодках голоса, прерывались и песни; руки невольно тянулись к оружью — оборони, царица небесная! Кто их знает, кто встречу плывет… Велика Сибирь-то!

Проходили на берегах и зимовья — землянки за тынами, сидели в них русские промышленники, что промышляли пушного зверя. Протопоп правил тем зимовщикам требы — крестил взрослых, исповедовал, приобщал без поста, венчал давно семейных, отпевал над старыми могилами покойников, служил обедницы да вечерни, пела вся его семья. И волосатые лесные люди, волей или неволей забывшие, потерявшие путь на Русь, слушали древние напевы, суровые лица их в кудлатых бородах светлели, на ледяных глазах закипали слезы, — а ведь каждый из них немало испытал страшного да горького на своем веку в лесной пустыне. Ой, ведь тяжко идти впереди всех, топтачом снегов да лесов, прокладывать в неведомых пустынях тропы, чтобы по ним шли другие. Кто вспомянет их, первых тех землепроходцев? Трудно первым людям в пустынях, бежавшим к могучей природе в поисках мира от сильных людей, от обид, несправедливостей, злых подневольных трудов…

Протопоп Аввакум сказывал в каждую такую встречу поучения: должны-де великие труды дать сладкий плод, будет на земле урядливая, добрая, светлая, сладкая, как ключевая вода, жизнь, радостная, как светлый праздник, — ведь у всех у них, простых, черных людей, добрая душа и крепкие руки.

— Да чего, отцы и братья, — восклицал он, — не жить всем ровно да ладно во всем мире? Небо-то у всех одно, земля одна, хлеб общ, вода одинакова… Живи, пользуйся! Всем все одинаково, народы как есть все равны — ни больше, ни меньше…

А что ж, думал иногда протопоп, не остаться ли и ему тут навек, жить бы ему середи малого стада, спасать свою душу…

И сразу что-то словно хватало протопопа за сердце… Нет! Тихое, скудное лесное житие — леность! Не того ищут эти люди в лесу: не прячутся они в лесу, свободной и обильной жизни они взыскуют, прекрасной свободной жизни, не-утесненной, сильной. Оттого и уходят от угнетенья сильных людей… А сядь он тут, в пустыне, баюкай свою душу, а еретики в Москве правят? Дух святой трудовых людей всех воедино собирает, а никонианин рассек тело церковное, руки, ноги разбросал, аки волк разорвал в клочья! Какой же мир с еретиками! Бранися с ними до смерти, не повинуйся уму развращенному… Унимай, обличай сильных людей…

Проплыла так Протопопова семья под стрелецким караулом из Иртыш-реки в Обь-реку, потом вверх по Оби — через Сургут-острог да в Нарым-острог, в Кеть-реку да в Кетский острожек, да через тот острожек на Маковский волок.

Подошла в дороге сибирская легкая осень, свежая, ядреная, золотом алым, зеленым запятнала леса, пропала мошка, уже падали утренники, ночами иной раз спали всем табором вокруг тающего костра, и к утру овчинные тулупы были белы от инея…

На Маковском волоке нужно ждать больше месяца в курной избе, полной разного едущего люда, ждать, пока прочно станет зима, ляжет снег, чтобы потом тащиться конно на санях дальше, через горный хребет между Обью да Енисеем — на самый Енисей.

Ох, горе, горе!

Только перед самым Рождеством увидали Петровы Енисейский острог. День был ведреный, ясный, мороз, небо голубое, в нем искорки ледяные; ехали ходко по льду, торосы на Енисее стеклянные, синие, зеленые, на берегу по угорам березы все в белом инее, ровно невесты под фатой.

И на белом холме над тыном бурым с пятью башнями блещут крестами четыре церкви Енисейского острога, да монастыри, да с холма ровно просыпались курные избы посада, дым стоит. Пара коней с грохотом несет кибитку, в ней протопопица с ребятами; за кибиткой — розвальни, там сам Аввакум со старшим сыном, стрельцы в шубах, да позади еще розвальни с поклажей — узлы, сундук, чемоданы с Москвы да ества, что еще в Тобольске друзья натолкали. Тихо, морозно, светло, и слышно только, ровно дятел стукает: Тюк-тюк-тюк!

×
×