— Мне за вами не угнаться.

— Никаких «не угнаться». Болезнь. Болезнь самолюбия. Не побеждать, не проигрывать. Нужно сражаться в одном уме.

Сражаться в одном уме? Что это может означать, твою мать?

— Сосредоточиться, не сосредоточиваясь. Видеть, не видя. Побеждать, не побеждая.

Что это за язык?

— Стой, — наконец сказал Досю. — Тебе нравятся девушки?

— Ну да, разумеется.

— Помнишь самый хороший время с девушкой?

— А то как же.

— Что?

— Э, нет! Это я не могу вам рассказать.

— Когда?

— О, в девяносто третьем. Мне уже долгое время было паршиво. Я успел забыть, когда в последний раз находился в обществе порядочной женщины. Впутавшись в одно грязное дело, я подался в бега и в конце концов пришел к женщине, на которой был женат мой корректировщик, с кем мы вместе были во Вьетнаме. В каком-то смысле я сначала влюбился в ее фотографию. Она была тем, что я потерял, потеряв своего друга. У меня внутри все перевернулось. В любом случае, идти мне больше было не к кому, и я пришел к ней, и с тех пор у нас все хорошо. Она спасла мне жизнь. А что касается секса — ну, черт побери, о лучшем не стоит и мечтать.

— Думай о секс, — сказал Досю и с силой полоснул его мечом по горлу.

— Ай! — вскрикнул Боб, — Эй…

— Думай о секс, — повторил Досю, больно хлопнув его лезвием по правому плечу.

— Нет! — закричал Боб, — Это слишком личное, черт побери. Здесь сексу не место. Я не могу думать о сексе. Это неправильно.

— Глупец! Ты не есть японец. Думай о… думай о гладкое.

Думать о гладком?

А что гладкое?

— Я не…

— Нет! Думать о гладкое!

И что пришло ему на ум при слове «гладкое»? Боб подумал о косе. Вспомнил свое одиночество на высоком холме, длинные дни в конце весны и начале лета, старую косу в руках, силу, разливающуюся по всему телу, то, как в первый день ему удалось выдержать только три часа, а в конце, когда работа была уже почти завершена, он мог работать по пятнадцать — шестнадцать часов подряд, на одном дыхании, не задумываясь. Он вспомнил невысокую, но жесткую пустынную растительность, вспомнил то, как старое лезвие, на котором ни один самурай не задержит взгляд, гладко ее срубало. Рассекая воздух с ласкающим слух свистом, разбрасывая срезанные стебли и листья.

Каким-то образом ему удалось найти что-то личное, свое, и, используя это, он отразил следующий удар, шагнул вперед и с силой резанул Досю по запястьям, отдавая себе отчет в том, что он сознательно нанес удар чуть дальше эфеса, чтобы маленькому ублюдку стало действительно больно.

Думай о косе!

Боб не мог точно сказать, когда это закончилось, не мог точно сказать, когда он отдыхал, однако внезапно он обнаружил, что покинул татами и находится среди бесконечных циновок.

— Скатай плотно. Недостаточно плотно! Скатай плотней!

Черт возьми, а это тут при чем?

— Зачем мы…

— Никаких «зачем», глупец! Никаких зачем! Делать! Делать хорошо, делать правильно, делать, как говорит Досю, делать, делать, делать!

Боб подчинился. Он скатывал тростниковые циновки в плотные рулоны, обматывал их веревкой и туго связывал. У него в голове мелькнула абсурдная мысль, что он перевязывает член слону, но, когда он улыбнулся, Досю больно ударил его прутом.

— Никакой шутка, черт побери, глупый гайдзин!

Наконец Боб скрутил все циновки. Ему потребовалось какое-то время, чтобы наловчиться, но в конце концов у него стало получаться довольно быстро. Когда все циновки были скатаны, их набралась солидная куча, штук семьдесят пять или восемьдесят.

— А теперь мочить!

— Что?

— Мочить, черт побери! Мочить!

Как выяснилось, под этим подразумевалось то, что все скатанные в тугие рулоны циновки нужно сложить в большое корыто, а затем взять шланг и наполнить корыто по самые края. Уже стемнело. Какой это был день? Боб решил, что третий, хотя это запросто мог быть и четвертый день, а может быть, только второй. Кто мог сказать? Кто мог сказать, когда уймется этот маленький садист? Кто мог сказать, когда придет конец…

— Сейчас ты спать. До рассвет. Два часа. Потом мы резать.

— Резать?

— Да, больше никакой ерунды. Меч есть для того, чтобы резать. Если не резать, это не есть меч. Мы резать, резать хорошо, резать сильно, или я давать тебе пинок под зад, бестолковый гайдзин, и посылать ко всем чертям.

Три часа спустя, немного отдохнув, но по-прежнему едва держась на ногах, Боб стоял во внутреннем дворике. Досю приказал ему установить пять скатанных циновок, пропитавшихся водой, на пять массивных деревянных подставок с заостренным вертикальным штырем. Рулоны сползли по штырям и застыли навытяжку, словно солдаты.

— Тамесигири.

— Хорошо.

— Сначала смотреть, потом делать.

Старик-японец взял меч, поклонился ему, затем достал из ножен. Крепко схватив рукоять, он повернулся к пяти скатанным циновкам на пяти штырях.

— Кияй! — выкрикнул Досю и так стремительно, что Свэггер едва сумел проследить за его движениями, пронесся через строй, сжимаясь в пружину и распрямляясь.

Шелест лезвия в момент искривления, мелькание полоски света, мимолетная тень, ощущение сознательного возмущения Вселенной — и меньше чем через секунду старик аккуратно разрезал все пять циновок под углом приблизительно сорок семь с половиной градусов, сказал что-то про «гладкость» и застыл неподвижно.

— Теперь делать ты. Тамесигири. Пробный удар. Должен резать по-настоящему. Представить перед собой враг. Делать. Делать хорошо.

Боб отвесил поклон божеству, обитающему в мече, — не потому, что верил в него, а просто чтобы избежать лишних сердитых окриков, — достал клинок из ножен и приблизился к ближайшей скатанной циновке.

— Дзёдан-камаэ! — крикнул старик, предлагая поднять меч высоко.

Правша Боб принял соответствующую стойку, выставив одну ногу чуть впереди другой, пошире раздвинул руки на рукояти и сосредоточился на мысли об убийстве.

— Кияй! — крикнул он и со всей силой обрушил меч под углом сорок пять градусов на туго скатанный тростник.

Погрузившись в рулон всего на полдюйма, меч задрожал у него в руках и застыл.

— Нет, нет, нет! — закричал маленький человечек. — Угол совсем плохой, большая глупость. Угол лезвие должен быть такой же, как угол меч, или получаться вот такая дрянь. Я тебе говорить. Делай, как я сказать.

Боб снова повернулся к своему тростниковому противнику и тряхнул головой, стремясь прогнать из нее все мысли, стараясь чувствовать себя не идиотом в банном халате, который собрался резать длинным ножом циновки, а свирепым воином-самураем, готовым сразиться с врагом.

Меч двигался будто сам собой; ум Боба оставался совершенно пустым, и на мгновение он подумал, что промахнулся, настолько все прошло гладко, но затем с ленивым изяществом мертвеца верхняя половина рулона сползла с нижней и упала на пол.

— Снова!

Снова, снова и снова.

В какой-то момент Бобу удалось выполнить последовательность из двух ударов: полоснуть лезвием в одну сторону, гироскопическим движением локтей от середины плеч развернуть меч и ударить в другую сторону. Ему казалось, у него начинает получаться; он проникался ощущением силы, сосредоточенной у него в руках, слегка корректировал движение лезвия, резал не одними руками, а «серединой тела», то есть вкладывал в удар всю свою массу. Кроме того, ему доставляло странное удовлетворение видеть, как от его меча беспомощно падают рассеченные пополам рулоны тростника.

— Не хорошо, — наконец заключил Досю, — Может быть, ничего. Но делать хорошо нет времени. Теперь ты немного уметь резать, так что завтра мы учить тебя сражаться.

— Плавучий ощущение в большой и указательный пальцы, средний палец не напряжен и не расслаблен, последний два пальца напряжены. Когда ты брать в руки меч, ты должен сосредоточиться на том, чтобы разрезать свой враг. Никакой скованность. Рука живая. Я не любить скованность в мечах и руках. Скованность значит мертвая рука. Гибкость есть живая рука.

×
×