20  

А он?.. Ну, пострелял маленько, побегал туда-сюда как заяц, на животе поелозил недельку… да и не всю неделю-то… Это сколько же на него средств ухлопано? На одного?.. А на других еще?

Мужики разлили остатки спирта. Про отца они не то что забыли — он перестал быть центром внимания. И не обиделся. Даже незаметно постарался развернуться правым боком, чтобы забинтованная культя его не мозолила людям глаза.

И когда товарищ Семке спросил его: «Ну, фронтовик, на работу скоро думаешь становиться? Я тебе что-нибудь полегче на первое время подыщу», — он ответил: «Да хоть завтрева».

Эта мысль о бесхозяйственности, о неоправданной расходности войны долго еще потом жила в нем. Иногда, правда, отступала. Другие фронтовики держались напористо, уверенно, как люди, сделавшие главную работу, и отец в их присутствии распрямлялся, не чувствовал себя пешкой, а короткие шесть дней его войны, вставая во всех подробностях, разворачивались в длинную цепь непростых событий.

Окончательно же мысль заглохла через несколько лет, после одного чудного случая.

Как-то раз он шел по единственной заасфальтированной улице городка, вдоль которой часто стояли «голубые дунаи», торгующие водкой на розлив, и вдруг увидел удивительную картину. Двое местных пропойц, Эдик Барачный и угрюмый, оборванный мужик по прозвищу «Мотай отсюда», или просто «Мотай», впрягшись в тележку из-под раствора, везли военного (старшину — рассмотрел отец, когда они подъехали ближе). Военный сидел в тележке, как султан турецкий, устало прикрыв глаза.

Два ряда медалей побрякивали на его груди. За тележкой бежала толпа пацанов.

Возле очередного «дуная» повозка останавливалась. Старшина куражливым жестом доставал из кармана толстую пачку денег, отделял тридцатку и протягивал своим «лошадям». Пьянчужки уважительно подносили ему на тарелочке сто пятьдесят водки с ломтиком соленого огурца.

Старшина употреблял водку, бросал в рот огурец и, лениво пососав его, разрешающе кивал головой.

Тогда Эдик и Мотай, с нетерпением ждавшие этого кивка, покупали сто граммов себе. Отметив ногтем черту, делили водку пополам и медленно вытягивали свои порции через стиснутые зубы.

Сдачу с тридцатки старшина швырял пацанам — и повозка двигалась дальше.

Отец не признал военного — тот сам узнал отца.

— Трр! Стой! — заорал он и полез из тележки. — Батя! Родной! Жив?! — он сгреб отца в охапку. — Живые мы, батя! Живые!

— Филимонов? — не поверил глазам отец. — Ты?

— Я, батя, я! — Филимонов целовал отца, мусолил ему щеки мокрыми губами. И смеялся, и плакал. — Милый ты мой!.. Спасибо! Спасибо тебе!.. Погоди — я поклонюсь… я в ножки…

— Да куда ты! — с трудом удерживал отец валившегося ему в ноги Филимонова. — Да за что спасибо-то?

— За то, что глаз ты мне не вышиб!.. Кем бы я стал, а? Калекой. А теперь? Ты погляди! — он стукнул кулаком в зазвеневшую грудь. Поглядеть было на что. Столько висело на Филимонове медалей: на четверых разделить — и то почетно.

Удивительной оказалась судьба бывшего самострела Филимонова. Военный трибунал приговорил его сначала к высшей мере наказания. Но в последний момент расстрел заменили штрафбатом. Филимонова подлечили и погнали воевать. Больше его ни одна пуля, как на смех, не тронула. Войну он закончил в Праге. («Дошел, батя, гад буду! — божился Филимонов. — У меня фотокарточка есть, я тебе покажу».).

Потом он воевал в Японии. Потом, отказавшись от демобилизации, долго еще служил — уже в чине старшины. Правда, в мирные дни Филимонов малость пострадал: ему во Владивостоке на танцах морячок один зубы выбил.

— Да я на это клал! — хохотал Филимонов. — Я себе золотые вставил. Во! — полный рот… Ба-тя! — снова принимался он трясти отца. — Даже не верится!.. Давай выпьем!

Отец принял угощение Филимонова. Почему же не выпить с фронтовиком? Да еще с таким заслуженным. Там ведь медалями зря не разбрасывались. Раз получил столько — значит, было за что.

По дороге домой он нет-нет да хмыкал удивленно, качал головой. Это надо же так повернуться! Ведь не хотел человек воевать. Слезьми плакал. Сам себя изуродовал. А его подлатали, подштопали: иди, сукин сын, воюй! Заставили свое отбухать. Да разве только свое? Он, пожалуй, чужого еще прихватил, за тех, кто не довоевал или вовсе в тылу отсиделся… Значит, если на круг считать, война положенное ей выжимала, не дармовую, значит, кашу солдатики ели.

  20  
×
×