22  

— Да чем тебе семь-то классов мало? — сквозь слезы заговорила Тоська. — Не могу я там сидеть, понимаешь! Мне в голову ничего не лезет. Сижу… дылда здоровая… Стыдно!.. Девчонки все давно уже работают. И Верка, и Надя…

— Ах-ха! За Веркой с Надей потянулась. Так сразу и скажи. Эти губы мажут да с парнями углы подпирают—и ты захотела! Да лучше я тебя своими руками…

— Ничего они не подпирают! Думаешь, если губы накрасили, так уж такие…

Они еще долго препирались, но мать чувствовала: Тоську ей не переупрямить. Она, когда гнев ее не ослеплял, была разумной женщиной. У нее даже имелся свой набор житейских мудростей, которыми мать охотно делилась с соседками. Была среди этих мудростей одна, как раз подходящая и для такого вот случая. «Учи свое дитя, — любила говорить мать, — пока оно поперек лавки лежит. А как повдоль вытянется — тогда, моя милая, поздно». И теперь мать, хотя и продолжала строжиться, а понимала: поздно. Поздно учить-то. Дай бог, удержалось бы то, что раньше успела втемяшить. Ладно, хоть не таится: прошаталась неделю и так и говорит — прошаталась. Другая бы гуляла, да помалкивала… Еще и то понимала мать, что Тоська конечно же переросток: из-за болезни поступила в школу на год позже других ребятишек и теперь была старше всех в классе — считай, невеста. В общем, дело кончилось тем, что сама же мать пошла в гараж, где муж работал до фронта, поплакалась в кабинете у начальника, чтобы пристроил Тоську куда-нибудь, хоть рассыльной. Начальник, однако, сказал: жирно, мол, это будет — девку с семью классами держать в рассыльных. Решил он определить ее в диспетчерскую, пока, правда, ученицей. Но тут же предупредил: долго засиживаться в ученицах не дам, пусть не рассчитывает на легкую жизнь.

И Тоська стала работать. Месяца через два мать отказала одному квартиранту. Оставила пожилого дядю Никифора, который, скучая по собственной семье, по домашней работе, любил помогать ей в хозяйстве, а другому мужику, помоложе, отказала. Но не Тоськины заработки сыграли здесь роль — они все на Тоську же и уходили. Так что заработками мать только прикрылась, чтобы не обижать человека. Просто неудобно стало, нехорошо держать в их тесном домике, где не то что отдельной комнаты, отдельного угла для квартирантов не из чего было выгородить, постороннего молодого мужчину. И в этом смысле виновницей оказалась Тоська. С ней за короткое время такие произошли изменения, что даже мать, знавшая своих детей до последнего родимого пятнышка, и та изумилась. Тоська сбросила подшитые материнские валенки, хлябавшие на ее тонгих ногах, сшила себе два платьица с острыми плечиками, по моде, открыла высокую шею, подняла со лба челку, а прочие волосы, расплетя короткую косу, бросила по плечам — и обернулась лягушкой-царевной. Мать смотрела и диву давалась — откуда что взялось! Круглые Тоськины глаза смотрели строго, даже чуточку надменно, особенно когда она, негодуя на кого-нибудь, крутой дугой выгибала одну бровь; прямой, самую малость вздернутый носик усиливал впечатление независимости; резко очерченные, полные губы, лишенные, однако, детской припухлости, улыбались редко, но если улыбались, то за ними открывался ряд иссиня-белых, словно бы прозрачных зубов; наконец, ровные, с едва заметной впадиной щеки дополняли эту не детскую, вообще непривычную ни для времени, ни для городской окраины красоту.

Мать, впрочем, никогда не видевшая портретов барышеиь и в жизни с ними не встречавшаяся, уловила одно — нравность. И тихо ахнула: «Оторва! Такая пойдет хлестать — ни на каких вожжах не удержишь».

Вожжи она все же натянула: с танцев, из кино чтоб не позже десяти вечера, никаких вечеринок-складчинок, в праздники только дома: «Созови подружек — гуляйте, сколько влезет. Не думай, что если работать стала, то теперь хвост трубой — и пошла. Сопливая еще, подождешь».

Так оно все поначалу и шло. Тоська внезапной своей взрослостью не злоупотребляла, не дразнила мать. Домой являлась вовремя, по праздникам от компаний отказывалась, приглашала к себе подружек — Надю и Верку. Мать наливала им в алюминиевый бидончик бражки и уходила к соседям. Понимала: ни к чему девчонкам глаза мозолить, пусть подурят, побесятся одни.

Девчонки, выпив по стакану-другому хмельной, ударяющей в голову бражки, начинали спектакль. Бойкая, круглолицая Надя надевала шинель дяди Никифора, доходившую ей до пяток, ушанку, рисовала сажей «буденовские» усы и, подбоченившись, вступала в комнату.

  22  
×
×