158  

- Значит, без меня меня женили, — хмыкнул Лебедев, и великая благодарность к Скарабееву колыхнула его душу.

Это назначение открывало огромное поле деятельности; нужны новые категории мышления и новые люди. Это назначение на время оберегало его от зоркого прищура Берии и его своры. — Продолжайте работать, — приказал Лебедев, — дела передам позже.

В огромном кабинете, куда хозяином стремительно вошел Лебедев, его ждал еще один сюрприз: на стуле висела новенькая генеральская форма. Тут же раздался звонок по ВЧ. Он поднял трубку и узнал уставший голос Скарабеева:

- Ну как, новый хомут не жмет? Примеряй форму, заказал на глазок, если что, подгонят…

— Спасибо!

- Не стоит благодарности, я на тебя такой воз взвалил, что только успевай поворачиваться. За дело! В два часа ночи жду тебя в Генштабе, надо обговорить совместные действия.

— Есть!

- Да брось ты, Иван Евграфович… примерь форму-то, вдруг что не так. Работай! И… поклон нашему дедушке, жаль, что нет времени встретиться с ним. Может быть, его перевезти поближе, в Москве тоже есть монастыри…

Надо посоветоваться.

Они встретились в кабинете Скарабеева, быстро обсудили дела. Лебедев заметил, что собеседник касается только общих вопросов, избегая конкретности. Отставив крепкий чай, Скарабеев устало потянулся и проговорил:

— Я тебя подброшу домой на своей машине.

- Если это удобно, — Лебедев понял, что основной разговор состоится на ходу.

Когда они вышли на улицу, Скарабеев сощурился в усмешке и сказал:

- Сам же предупреждал, что у стен есть уши… Так вот слушай первое неофициальное задание. Прошлым вечером на восточной окраине Москвы играли в войну ребятишки…

— Ну и что?

- Не торопись… вдруг показалась колонна легковых автомашин, направляющихся в эвакуацию. Их остановил заградительный отряд из ополченцев-рабочих для проверки документов и имущества. Беженцы страшно возмущались, но среди рабочих оказался один крепкий орешек из старой революционной гвардии. У ребятишек хватило ума не высовываться из развалин, но они все видели и слышали, как потрясенные ополченцы громко восклицали: «Да тут полные кастрюли и ведра золота!» На их беду, рядом оказалась проходная какого-то учреждения, и добросовестный старик позвонил прямиком на Лубянку…

— Ну?

- Приехал вооруженный отряд НКВД, всех рабочих разоружили… поставили к стенке и расстреляли, а машины с золотом отпустили в бега…

— Не может быть!

- Может… все может, Иван. Очень тихо разберись с этим и быстро, — колонна еще не дошла к Горькому, дорога неважная… наверняка они остановились на ночевку, они не любят перетруждаться. Организуй встречу. Война, так война! Если удастся перехватить, — золото сдать в фонд обороны, там есть наши люди… Выполняй! Я уже позвонил Солнышкину, и твои ребята в дороге. Транспортный самолет ждет на аэродроме.

- Сволочи… — тихо обронил Лебедев, — рабочих-то за что было стрелять?!

— Чтобы молчали… Поехали!

* * *

Мошняков с десятью бельцами остановили колонну легковушек далеко за городом. Машины были доверху набиты барахлом, разряженные жены и их «бронированные» мужья подняли истеричный визг, но после того, как двое из ехавших схватились за оружие и мгновенно были застрелены, покорно легли на снег и позволили забрать все золото. В ходе стремительной операции Мошняков говорил и подавал команды только по-немецки и брезгливо видел, как двое холеных мужчин оставили на штанах и снегу следы страха, а их бабы словно вымерли. Бельцы тоже отвечали только «Яволь, гут» и необходимый набор слов, отработанный в самолете. Прострелив радиаторы из немецких автоматов, группа Мошнякова рванула на двух машинах через вечерние сумерки, бросив легковые на окраине города, где на шоссе ждала их крытая машина. Документы у них были в порядке по интендантской линии, и скоро моторы самолета взревели, оставляя внизу затемненный былой Нижний Новгород, вотчину удалых ушкуйников… Только в воздухе Мошняков слегка оживился и ободрил бойцов своим любимым непонятным выражением:

— Козёл на ямке!

Это означало, что все прошло нормально… Мошняков задумчиво перебирал горстями золото в тяжелых армейских вещмешках, и лицо его наливалось бледностью; ходили желваки по скулам… Меж его грубых пальцев сыпались кольца и браслеты, серьги и коронки, из некоторых еще торчали корешки зубов, золотые портсигары с монограммами, колье, жемчужные ожерелья. Бриллианты искрами сверкали в тусклом свете его фонаря, и в этих лучах, за этим страшным золотом видел он тысячи ограбленных и убитых в подвалах русских людей, безвинно замученных, истерзанных только для того, чтобы отнять золото, квартиру, приглянувшуюся какому-нибудь сатрапу из страшного ведомства. Вина была многих только в том, что у них случайно заметили золотые коронки, — и этого было достаточно, чтобы убить и маленькими карманными щипчиками, выдрать их у трупа во дворе тюрьмы или в подвале. Мошняков молчал, перебирая руками воина эти драгоценные свидетельства глумления и цинизма… Ему попался медальончик на золотой цепочке, он открыл крышечку и увидел милое лицо юной барышни на маленькой фотографии, и суровое сердце Мошнякова ворохнулось великой печалью к судьбе и жизни девушки, пришедшей в этот мир любить и растить детей, а принявшей страдание и смерть своего любимого человека, ведь наверняка медальон был сорван с его остывшей груди. Где она теперь, эта барышня? В изгнании, влачит ли тут жалкую долю, или ушла душа ее вслед за тем, кому был подарен медальон, ибо Лубянка выкашивала подчистую всех родственников и знакомых по горячим делам «врагов народа». Только какого… народа?

  158  
×
×