Ну, держитесь, гады.
Зажав в левой руке револьвер, он бесшумно вставил ключ в замочную скважину. Повернул, дернул ручку, рванулся в комнату.
– Стоять!!! Убью!!!
И выпалил бы, но сержанта ожидал сюрприз. У письменного стала темнела крошечная фигурка, фута в три ростом. В первый миг Уолтер вообразил, что все еще спит и снова видит во сне карлика.
Но когда щелкнул рычажком лампы и зажегся газ, оказалось, что никакой это не карлик, а маленький японский мальчишка, совсем голый.
– Ты кто? – пролепетал Локстон. – Откуда? Как попал?
Чертенок проворно шмыгнул к окну, по-мартышечьи скакнул, боком втиснулся между прутьями решетки, ввинтился в форточку и, верно, улепетнул бы, но сержант не оплошал – подлетел, успел схватить за ногу и вытянуть обратно.
По крайней мере, выяснился ответ на третий вопрос. Оголец влез в форточку. Даже для него она была узковата, о чем свидетельствовали ссадины на бедрах. Потому, видно, и голый – в одежде бы не протиснулся.
Вот тебе и раз. Ждал кого угодно – шпионов, убийц, коварных ниндзя, а вместо них явился какой-то обглодыш.
– А ну отвечай. – Взял мальчишку за тощие плечики, тряхнул. – Катару! Дарэ да? Дарэ окутта?[31]
Стервец смотрел на огромного краснолицего американца немигающим взглядом. Задранное кверху личико – узкое, остроносое – было бесстрастным, непроницаемым. Хорек, чистый хорек, подумал сержант.
– Молчать будешь? – грозно сказал он. – Я тебе язык развяжу! Мита ка?[32]
Расстегнул пряжку, потянул из штанов ремень.
Парнишка (лет восемь ему было, никак не больше) глядел на Локстона все так же безразлично, даже устало, будто маленький старичок.
– Ну?! – рявкнул на него сержант страшным голосом.
Но странный ребенок не испугался, а вроде как даже развеселился. Во всяком случае, его губы поползли в стороны, словно он не мог сдержать улыбки. Изо рта высунулась черная трубочка. Что-то свистнуло, и сержанту показалось, что его в грудь ужалила оса.
Он удивленно посмотрел – из рубашки, где сердце, что-то торчало, поблескивало. Никак иголка? Но откуда она взялась?
Хотел выдернуть, но почему-то не смог поднять рук.
Потом все загудело, загрохотало, и Уолтер обнаружил, что лежит на полу. Паренек, на которого он только что смотрел сверху, теперь навис над ним – огромный, заслоняющий собой весь потолок.
Неправдоподобных размеров ручища потянулась книзу, становясь все больше и больше. Потом стало темно, пропали все звуки. Легкие пальцы шарили по груди, это было щекотно.
Голова с плеч
В сумерках, на исходе длинного дня Асагава наведался к тридцать седьмому пирсу. Причал был особенный, полицейский, для арестованных лодок. Там уже третью неделю стояла «Каппа-мару», большая рыбацкая шаланда, задержанная по подозрению в контрабанде. В последнее время вдоль залива повадились шастать джонки из Гонконга и Аомыня. Курсировали в нейтральных водах, ждали безлунной ночи, когда с берега подойдут быстроходные лодки и заберут ящики с вином, мешки с кофе, тюки табака, плетеные короба с опиумом. Братья Сакаи, чья шаланда, попались и теперь сидели в тюрьме, а их суденышку инспектор придумал полезное применение.
Осмотрел трюм. Сухой, просторный. Сразу видно, что рыбу тут давно не перевозили. Тесновато, конечно, и жестко, но ничего, не князь. Хотя нет, как раз князь, поневоле улыбнулся Асагава.
А придумал он вот что. Забрав у вице-консула важного свидетеля, посадить его в трюм «Каппа-мару», отогнать лодку подальше от берега, бросить якорь. Руль и парус забрать с собой, капстан запереть – чтоб князю с морфийного дурмана не взбрело в голову поднять якорь. Пусть покачается на волнах денек-другой. Не сбежит, и никто его не тронет. А на причал надо будет поставить караульного – мол, для присмотра за конфискованными плавучими средствами.
Сейчас, в непозднее время, около причала маячили люди, но перед рассветом здесь не будет ни души. Должно пройти гладко.
Убедившись, что с шаландой все в порядке, инспектор отправился восвояси.
Минувшая ночь и последовавший за нею день были полны событий. У каждого человека в жизни обязательно есть момент, который является высшей точкой его существования. Очень часто ты не отдаешь себе в этом отчета, и лишь потом, оглядываясь назад, спохватываешься: вот ведь оно, то самое, ради чего я, должно быть, родился на свет. Но уж поздно, туда не вернешься и ничего не поправишь.