108  

— Когда это — «тогда»?

— Когда появился Панафидин. Он был еще холост и хорош собой, как дьявол. — Хлебников говорил о привлекательности Панафидина с безразличным спокойствием человека, никогда не пользовавшегося успехом у женщин. — Ну и, конечно, этот апломб, искренне неколебимое сознание своей исключительности — короче говоря, Аня от него просто рассудок потеряла.

— А что Панафидин?

— Она ему очень нравилась. Чужая душа потемки, но я думаю, что больше он уже и не встретил женщины, которая ему была бы так нужна. Но тогда в нем Янус разбушевался — ему надо диссертацию делать, а он уведет из семьи замужнюю женщину, это ведь чепе, аморалка, персональное дело — в те времена по-другому на такие вещи смотрели…

Я вспомнил, как сверкали глаза Желонкиной, когда она встала на защиту Панафидина, стоило мне о нем сказать неуважительно лишь два слова.

— …И женился он на Олечке Благолеповой. А вскоре защитился и ушел в Исследовательский центр…

— Но если Желонкина не любила своего мужа, почему она хотя бы после не развелась с ним? Ведь она была еще совсем молодая женщина и могла по-другому устроить свою жизнь?

— Ну, сами понимаете, что с такими вопросами не очень-то ловко приставать. Но однажды мы разговорились, и Аня мне заявила, что если бы она оставила своего мужа, то зло, которое ей причинил Панафидин, было бы сразу удвоено — потому что она сама причинила бы зло хорошему человеку, — и эта волна горечи и зла катилась бы по миру, все время усиливаясь и захватывая совсем непричастных людей. Вы это можете понять?

— В какой-то мере.

— Но жить с нелюбимым человеком — еще хуже. И ничего хорошего от таких вынужденных союзов не происходит.

— Нам с этим, наверное, не разобраться, — сказал я. — Скажите, Лев Сергеевич, мне нельзя заглянуть ненадолго к Лыжину в палату?

— Я сейчас иду к нему. Могу вас впустить на несколько минут…

Лыжин спал. Неглубоко. Где-то совсем у кромки яви забылся он в трепетном сне. Заострилось пожелтевшее лицо, легкие волосы, словно взрывом, разбросаны на белом квадрате подушки. Синяя жилка бьется на прозрачной шее. Заскрипел под ногами Хлебникова пол, веки Лыжина дрогнули, на мгновенье приоткрылись, и глаза его были ясны, светлы, полны мысли, и плыла в них голубым корабликом радость. Он шевельнул губами, и я еле расслышал:

— …Соединены мы все хрупкостью этого прекрасного солнечного мира… — и сразу же исчез во сне, как в ночи.

Около трех часов я подъехал на троллейбусе к управлению, и, как только вышел на тротуар, хлынул холодный октябрьский дождь. Скачущими заячьими прыжками бросился я к воротам, стараясь поплотнее завернуться в плащ, но ехидные обжигающие струйки уже потекли за ворот и в рукава.

Рядом с проходной стоял Поздняков. Он-то как раз в плащ не кутался и даже кепку почему-то держал в руках. Его светлые волосы намокли прядками и потемнели, как осенняя солома на стерне. Прозрачные капли бежали по лицу, обтекали подбородок и скатывались за воротник рубашки.

— Что ж вы ждете меня на улице? — крикнул я ему на бегу. Он застенчиво пожал плечами, пожевал верхней длинной губой, сказал глухо, растерянно:

— У меня ведь удостоверения нет…

Пришлось нам под дождем огибать снова все наше огромное здание и в корпусе «А» выписывать в бюро пропусков на мое удостоверение пропуск для Позднякова. И оттого у меня испортилось настроение, наверное, что весь я насквозь вымок, а главное — невольно стал свидетелем и участником процедуры, совершенно обычной для всякого человека, идущего в охраняемое учреждение, но для Позднякова мучительной, остро унижающей его профессиональное достоинство, ставящей его на одну доску со всякими недисциплинированными разгильдяями, которых приходится вызывать на Петровку, 38, и стоят они у окошка, мнут в руках паспорта, дожидаясь, пока выпишут им в нумерованной книге двойной, с отрывным корешком пропуск с указанием в нем, к кому и в какое время идет человек.

Мы поднялись на пятый этаж, пришли ко мне в кабинет, скинули мокрые плащи, я сел нарочно не за стол, а рядом с Поздняковым на свободный стул, чтобы не выходило, будто он у меня на допросе. Да и допрашивать его мне было не о чем, а у Позднякова, видимо, не было охоты разговаривать. Он спросил только:

— Курить можно? — затянулся сигаретой «Прима», положил ногу на ногу и стал смотреть в окно, залитое струями серого дождя. И хотя сидел он нога на ногу, все равно не было в его позе свободы и раскованности, даже крошечной капли разгильдяйства, а было только покорное равнодушие очень утомленного человека.

  108  
×
×