40  

К тому же и дорога шла уже через последний лес, за которым начиналось Святогорье, и, как всегда это бывало, с приближением этих мест сердцу ее становилось веселей без всякой даже кружки.

На работу ей только через два дня, а сегодня в музее и выходной к тому же. Будет у нее время привыкнуть к привычному и определить в нем место новизны, которая появилась вдруг в ее жизни.

Дом, в котором Глаша жила, стоял недалеко от озера. Константин остановил машину у забора.

Пока он доставал из багажника чемодан, Глаша открыла калитку, запутавшуюся в траве, и пошла к крыльцу. Между плитами дорожки тоже проросла трава, ветки яблонь за месяц стали тяжелее и ниже склонились к земле.

В доме было холодновато: уже чувствовалась ранняя северная осень.

– Отопление посильнее включим, Глафира Сергеевна, или печку затопить? – спросил Константин, входя в дом вслед за нею. – Или камин, может?

Когда в доме сделали ремонт – поменяли, как Лазарь сказал, всю начинку, – то отопление обустроили каким-то незаметным образом. Трубы и батареи не были видны, и если топилась печка-голландка, то создавалась иллюзия, будто от нее-то и идет все тепло.

Когда Глаша подумала об этом сейчас, после Костиного вопроса, эта мысль почему-то показалась ей неприятной. Да не почему-то: ей неприятно стало думать обо всех иллюзиях своей жизни, вот и об этой, очень маленькой, тоже.

– Ничего не надо, Костя, я сама, – ответила она. – Спасибо, что встретил.

Он положил на стол букет, который принес из машины – Глаша забыла его взять, – набрал воды в вазу, стоящую посередине стола, обрезал концы цветочных стеблей и поставил розы в воду.

– Спасибо, – повторила она.

– Чемодан наверх отнести? – поинтересовался Константин.

– Не надо, я его здесь разберу, – отказалась Глаша.

– До свидания, Глафира Сергеевна, – сказал он. – Отдыхайте. Если понадоблюсь, звоните.

Константин вышел. Пронесся по траве шелест, когда он открывал калитку. Машина отъехала от дома почти бесшумно, а после этого тишина наступила совсем уж полная. Глаша присела на стул у стола, привыкая к такой совершенной тишине.

Розы стояли прямо перед нею. Казалось, что они пытаются заглянуть ей в глаза.

Разбирать чемодан она не стала. Это можно было сделать и позже, а сейчас ей хотелось выйти из дому.

В выходной в Петровском парке было пусто. Только охранник поздоровался с нею у ворот, а больше никто и не встретился, пока она шла по широкой липовой аллее к беседке-гроту.

Когда Глаша только приехала в Пушкинские Горы, только стала работать в музее, ей нравилось сидеть в этом гроте, смотреть на озеро, на Михайловское, стоящее на противоположном берегу, на Савкину горку. Хотя, наверное, нравилось – это было неправильное слово. Все ее существо было так потрясено тогда, такое горе и смятение царили в ее душе, что простым чувствам не было доступа к ее сердцу, а ясным мыслям – к разуму.

Но теперь она посидела в гроте со спокойной радостью, потом прошлась по парку, потом вышла на дорогу к Тригорскому и дошла туда очень скоро и без усталости.

В отличие от упорядоченного Петровского, парк в Тригорском казался запущенным – в самом деле приютом задумчивых дриад; Глаша была уверена, что Пушкин написал это не о Михайловском, а именно о Тригорском, в которое ездил к своим прелестным соседкам. Хотя дело было лишь в том, что в Петровском парк был разбит на французский манер, а в Тригорском на английский.

Но как бы там ни было, а думалось в Тригорском хорошо, и потому Глаша чувствовала себя в этом парке именно дриадой. То есть чувствовала бы, если бы не ее до смешного маленький рост и ничем не примечательная внешность.

В этом парке не было ничего музейного, нарочитого – он уже двести лет был частью такого великого вымысла, перед которым блекла пресловутая правда жизни. И белая скамья, на которой Татьяна ждала объяснения с Онегиным, после того как отправила ему письмо, была частью правды большей, чем любая обыденность, а может, и большей даже, чем само человеческое существование.

Обычно Глаша обходила онегинскую скамью стороной; у нее были на то свои причины. Но сейчас она с удивлением поняла, что спокойно смотрит, как скамья эта белеет под деревом, и в сердце ее при этом ничто не отдается болью.

«Я должна решиться, – с этим удивляющим ее саму спокойствием подумала Глаша. – Я захотела изменить свою жизнь, может быть, я только почувствовала смутно, что хочу этого, – и жизнь сразу же подсказала мне, что это можно сделать. Такие подсказки не бывают случайными. Значит, мое намерение не было минутным порывом. И, значит, я не должна от него отказываться».

  40  
×
×