122  

Он ведь и родился в ста километрах от Тамбова, и провел там, в деревне, все детство. Были это лучшие годы его жизни? Он ни тогда, ни сейчас не знал.

Глава 5

Имя у него было совсем не деревенское. Тогда, правда, многих в деревне называли красивыми городскими именами: мода была такая, а в случае его мамы – мечта. Но все-таки из-за странного имени на Герку, бывало, хлопцы смотрели косо, а то даже и драться с ними приходилось, чтобы не обзывали по-всякому.

– Ничего, сынок, – говорила мама, – вот вырастешь, уедешь в город и будешь там как свой.

Ее уверенности в том, что имя поможет сыну приладиться к городской жизни, не мешало даже то, что отчество у него все-таки было деревенское. Но выбрать имя своему мужу – этого уж мама, конечно, не могла. Она и самого-то мужа выбрала неудачно.

Хотя, по деревенским меркам, Тимофей Богадист был мужик не самый плохой. Бывают и хуже. Ну, пьет, так все пьют. По хозяйству справляется: сена там корове, картошку посадить – хоть через пень-колоду, а что-то же делает. Не злой, в драку не лезет, выпьет и уснет, где сморило: в хате так в хате, а нет, так и под забором где-нибудь, а что ему сделается, порода крестьянская, крепкая.

Правильно или неправильно живет его отец, Герман не задумывался. Он видел только, что мама все делает по дому сама, и помогал ей, потому что здоровье у мамы было слабое. Она объясняла, словно бы извиняясь за свою хилость, что удивляться тут нечему – детство ее пришлось на войну, и что они тогда ели? Хлеба и то не вдоволь.

Пока Герман был маленький, толку от него в хозяйстве было еще меньше, чем от отца. Но уже годам к тринадцати он выправился в крепкого парня, который умел все. Отец к тому времени спился совсем – даже те жалкие потуги на хозяйствование, которые еще были в молодости, к зрелым его годам сошли на нет. Да и здоровья не стало, теперь его нельзя было оставлять пьяного где придется: он застудил почки, и фельдшер сказал, что может помереть, если будет спать на земле. Хорошо хоть, отец не уходил пить далеко, и Герману не так уж трудно было дотащить его до дому.

Он вел его домой от околицы – там на старых бревнах каждый вечер кто-нибудь выпивал – или от магазина на автобусной стоянке и не понимал, как можно так глупо, так бессмысленно обходиться со своей жизнью. Ведь она у человека одна, и ведь в ней столько всего могло быть – интересного, необычного, вот как в книжках, которые он берет в деревенской библиотеке и читает таким же запоем, каким отец пьет. Отец мог стать путешественником и поплыть на корабле в дальние страны, мог – летчиком, мог – великим сыщиком, который ловит бандитов… А вместо всего этого он висит мешком на плече у своего сына и бормочет что-то невнятное и пустое, и даже мама его уже почти не жалеет, только ухаживает за ним по привычке.

Мама говорила, что если б не корова, то они с таким кормильцем, как отец, с голоду бы померли, даром что войны нету. При этом она прислонялась к коровьему боку и, закрыв глаза, добавляла, что у нее от коровы сил прибавляется.

Герман знал, что не дал бы маме умереть с голоду. Но корова действительно была центром их жизни; иногда ему казалось, что она-то им жизнь и дает – как земля деревьям.

Поэтому, когда однажды ночью мама подняла его с кровати, он, не спрашивая, в чем дело, побежал за ней в хлев. Корове пришло время телиться, и хотя это происходило не впервые, но все равно каждый раз мама боялась, что родится мертвый теленок или что-нибудь случится с самой коровой.

На этот раз, похоже, мамины страхи были оправданы: корова лежала на подстилке и жалобно мычала.

– И вот уж сколько тужится, а все никак не отелится! – чуть не плача, сказала мама. – Неужто теленочек неправильно лежит?

– Я за ветеринаром сбегаю, – сказал Герман.

– Так ведь нет его! – воскликнула мама. – На совещание вызвали в район. Помрет наша Зоренька, ой, горе какое!

Смерть коровы действительно стала бы непоправимым горем. Новую им не купить, а что делать без молока, непонятно: с одного огорода не выживешь, да и деньги ведь нужны, а их можно выручить только за молоко, которое мама сдает в колхоз.

Герман присел на корточки, погладил корову по теплому боку. Потом лег плашмя на подстилку и засунул руку в самое коровье нутро. У Зорьки снова началась потуга, и руку ему сразу сдавило до боли. Но вскоре потуга кончилась, и он нащупал теленка. Тот был живой и даже прикоснулся к его пальцам язычком, таким теплым и нежным, что Герману сжало уже не руку, а сердце – от жалости к этому беспомощному существу.

  122  
×
×