124  

Когда Герман перешел в последний класс, умер отец. Отношение к Тимофею Богадисту сложилось в деревне давно, поэтому его смерть не вызвала у людей ни скорби, ни сочувствия. Все восприняли ее с такой же крестьянской практичностью, с какой восприняли бы смерть, например, дворовой собаки: жалко, что Шарик помер, все ж живое существо, однако не велика потеря.

О равнодушии к смерти отца никто, конечно, не говорил прямо, но Герман чувствовал это равнодушие ясно и так же ясно чувствовал в своей душе жалость к отцу, к его так бессмысленно прошедшей и ушедшей жизни. Всю ночь, пока отец лежал мертвый в хате и пономарь, которого мама позвала из церкви, читал у его гроба какие-то непонятные слова, – всю эту ночь билось у Германа в сердце мучительное чувство: скорби, жалости, своей непонятной вины…

– Может, и все бы у папки нашего по-другому вышло, – вздохнув, сказала мама, когда кончились незатейливые и недолгие поминки. – Если б не сослали их.

– Кого если б не сослали? – не понял Герман.

– Да родителей его. Семья у них большая была, работящая. Такие в те времена кулаками считались. Да и теперь… Не любят люди, если кто получше других живет. Тут уж работай, не работай, людям все равно. Зависть ума лишает. Ну вот, родителей папки твоего заарестовали, братьев старших тоже – так и сгинули они. Расстреляли их, видать, тогда-то не особо разбирались, что к чему. А он малой был, и забыли про него, что ли. Из дома-то, конечно, выгнали, а в деревне он все ж остался. Побирался, людям по хозяйству помогал за кусок хлеба, а что там парнишка маленький помочь может, да и хлеба лишнего ни у кого не было… Кое-как подрос, а там война – в колхоз пошел работать. Так-то он парень был хороший, душа у него добрая была, разве ж я пошла бы за злыдня-то? А в нутре у него, я думаю, с самого детства и надломилось. То, что снутри человека держит. Ну, что ж теперь, Царство ему Небесное, вечный покой…

Это мамино сообщение ошеломило Германа. Отец, только что похороненный, предстал перед ним совсем в ином свете, и он наконец понял, отчего чувствовал перед ним вину, для которой не было вроде никаких оснований: оттого, что ничего не знал о нем и не интересовался знать, и поэтому отцовская жизнь так и осталась для него непонятна – трагическая, оказалось, жизнь… И в дальние страны отца вряд ли пустили бы, это Герман уже смутно понимал, хотя еще не мог объяснить себе, почему. Причина этого стала ему понятна гораздо позже, уже в Москве, после многих книг, которые он там прочитал и которые ошеломили его настолько, что он долго потом не понимал, как же можно жить после всего, что он узнал про свою страну.

Конечно, отец мог бы и не спиться, несмотря ни на что. Или не мог бы?.. С ним, с прошедшим по отдаленному краю жизни и бесконечно все же родным человеком, связалось у Германа ощущение сложности мира. Это ощущение вошло в него в ранней юности, с отцовской смертью, и вошло так глубоко, что легло тяжелым, но неизбежным грузом на самые прочные, самые простые основы, на которых неколебимо держалась вся его жизнь.

Глава 6

Непонятно, почему он вдруг стал об этом думать и почему думал все время, пока летел в Екатеринбург, и когда возвращался обратно в Москву, то думал снова.

В Екатеринбурге, правда, Герман обо всем отвлеченном забыл. Кроме того, что открывал филиал своей клиники, он еще участвовал в международной конференции ветеринарных врачей, которая проводилась ежегодно в разных городах. Ну и думал, понятно, не о том, как в детстве принимал роды у коровы, а, например, о пропедевтике в кардиологии мелких домашних животных – на эту тему были интереснейшие доклады двух практикующих врачей из США и из Ростова, а также одного профессора из Бельгии.

Герман гордился этой конференцией, которая десять лет назад началась по его инициативе и теперь проходила при его деятельном организаторском участии. Он знал, как дорога возможность свободно общаться с коллегами, жить внутри своего профессионального сообщества, то есть все время находиться в тонусе, к чему-то стремиться. Он знал это, потому что помнил, какая тоска, да что там тоска, ужас какой охватил его в Моршанске, когда он вдруг понял, что безнадежно отстал от всего, чем живет большой профессиональный мир, и, значит, увяз на глухой обочине жизни… Он, конечно, ни в чем себе тогда не клялся – Герман терпеть не мог всевозможных патетических заявлений, даже мысленных, – но твердо решил, что с ним такого никогда больше происходить не будет. Ну, а теперь он по возможности делал все, чтобы подобное не происходило и с другими.

  124  
×
×