72  

– Если ты хочешь моего совета, могу сказать лишь одно: подумай еще раз хорошенько, Наташа, - произнес он медленно и строго, складывая ставшую наконец ненужной газету с сухим, раздирающим мне душу бумажным треском. - Подумай хорошенько. А потом, подумав… езжай! Так будет лучше для всех нас, ей-богу. Езжай - и больше никогда, никогда не возвращайся…

18 октября 1924 года, день

С горечью, мукой и с едва выносимой душевной болью пишу последние строки. Я, наверное, никогда больше не возьму в руки эту тетрадь - оставлю ее здесь, в России, у Анечки. Она одна самоотверженно провожает меня до польской границы и когда-нибудь передаст эти листы Асе, выросшей, повзрослевшей и, хочется верить, простившей меня…

Родионов сдержал обещания. Он выправил мне необходимые документы, сочинил целую легенду и сделал меня специальным курьером, везущим какие-то малозначащие бумаги в Париж по поручению высшего Красного командования. Маршрут был запутанным и странным, он начинался с Варшавы и петлял потом чуть ли не по всей Европе. Я пыталась протестовать, потому что хотела поскорее увидеть мать и убедиться в том, что она жива, но Николай объяснил такой путь требованиями необходимой конспирации и прекратил все прения по этому вопросу. Он вообще почти не замечал меня, не общался со мной с момента нашего тяжелого разговора, и я не могла понять, обида или же, напротив, чувство облегчения толкают его на это… Как только все было сделано, бумаги оформлены и дата отъезда назначена, он попросил меня немедленно съехать с нашей квартиры, и в последние дни меня приютили Лопухины, никогда не забывавшие о том, как я спасла Анну и Олечку, и, наверное, сильно рискующие, поддерживая связи с женщиной, которая скоро окажется невозвращенкой.

Николай Иванович Лопухин, тезка моего мужа, во всем остальном был полной ему противоположностью. В нем никогда не было ни начальственной строгости, ни большевистской узости мышления, при которой каждый инакомыслящий кажется врагом, ни легкого позерства, коим грешил в последние годы Николай. Веселого, смешливого и влюбленного в жизнь и в свою медицину Аниного отца даже многочисленные бедствия на тернистом жизненном пути не смогли превратить в нытика и пессимиста. Однако в эти последние, страшные для меня дни, живя у Лопухиных и непрерывно думая об Асе, которую я почти не видела, я впервые заметила горькую складку, намертво приклеившуюся ко лбу радушного моего хозяина, неожиданные вспышки молчаливости и грусти в его поведении и усталость, сильно заметную в старческих, чуть выцветших глазах. Он тоже, наверное, с трудом распрощался с иллюзиями по поводу милосердия русской революции и тех перемен, которые несла она людям.

Ни он, ни Анна, ставшая его помощницей в больнице и сумевшая скрыть от властей свою причастность к расстрелянному Петру Волошину, не утешали меня ненужными словами. Мучаясь тем, что с момента отправления злополучного письма из Парижа прошло уже три года, ничего не зная о матери - да жива ли она вообще? ждет ли меня по-прежнему? не напрасно ли я затеяла все это? - я то и дело сомневалась в своем решении, тосковала о дочери и плакала, плакала, плакала… Николай Иванович, поглаживая в такие минуты мою руку, только молча вздыхал. А Анна, так и не сумевшая избавиться от своей трагической привычки смотреть «сквозь» собеседника, появившейся у нее в страшные дни ее жизни, строго говорила:

– Ты все делаешь правильно, Наташа. Ася вырастет и поймет тебя. А мать стара, и ты - последняя ее надежда, последнее утешение. Помоги ей умереть счастливой. Не дай прерваться тоненькой ниточке, которая когда-то сделала тебя Соколовской, а много лет спустя заставила тебя дать твоему ребенку именно эту фамилию…

– Ты не понимаешь, Аня, - горячилась я, думая, что никто не способен понять меня и помочь. - Дело вовсе не в каких-то родовых корнях, не в фамильной гордости, не в чести Соколовских. Дело в другом. Это отец мой мог бы так трактовать мое решение, но ты-то, ты!…

– А что - я? - светло улыбалась мне Анна. - Объясни иначе, если сумеешь. В чем же тогда дело? Почему ты едешь туда?

Я задумывалась и не находила ответа. В самом деле, почему? Что заставляет меня сейчас сидеть в вагоне варшавского поезда, грязном и нетопленом, жадно глядеть на перрон и надеяться, что Родионов, как обещал, все же приведет сюда Асю проститься со мной, и я смогу хотя бы в последний момент увидеть ее, поцеловать, зарыться лицом в ее мягкие, пушистые волосы, - да, мучиться, но не бежать отсюда сломя голову, пока все еще можно исправить, настаивать на своем выборе и, сцепив зубы, ждать отправления этого проклятого поезда? Что заставило меня принять решение, мучительное и неоднозначное для меня самой, заставило резать по живому, отрывать от сердца свою пятилетнюю дочь и пускаться навстречу неизвестности, сжигая за собой все мосты? Неужели Наталья Соколовская просто не научилась отвечать за собственные поступки и, вопреки всему, любить человека, о котором когда-то написала в этом самом дневнике: «Что бы ни случилось, я не оставлю Николая. Я должна быть с ним, и я буду с ним, чего бы мне это ни стоило…»? Неужели я просто разлюбила, и мать тотчас же заняла ту пустоту в моем сердце, которая образовалась после мысленного отчуждения от Николая?… Неужели только поэтому я уезжаю в Париж, стремясь прильнуть к маминым коленям, как к последней своей пристани?

  72  
×
×