— По отношению к тебе — да. Я пойду с тобой.
— Куда? В операционную?
— Я сяду внизу на лавочке и буду смотреть на окна, за которыми ты стоишь.
— Я кого-нибудь зарежу. Я должен принадлежать только больному. А ты будешь оттягивать. Понимаешь?
Марго тихо заплакала, наклонив голову.
— Я не могу уйти, когда ты плачешь.
— Я плачу по тебе.
— По мне? — удивился Корольков.
— Мне так жаль оставлять тебя без себя. Я боюсь, с тобой что-то случится…
— Интересно… Кто здесь врач, а кто больной? Марго поднесла ладони к ушам.
— В ушах звенит…
— Это малокровие.
— Нет. Это колокола. По мне и по тебе.
— Что за чушь?
— Ты больше не придешь…
— Приду. Я приду к тебе навсегда.
— Когда?
— Завтра.
— А сегодня?
— Сегодня у Оксаны день рождения. Шестнадцать лет. Росла, росла и выросла.
— Большая…
— Да. Большая. Но и маленькая.
— Мне страшно…
— Ну почему? Ну хочешь, пойдем со мной…
— Нет. Ты кого-нибудь зарежешь. Я буду виновата. Я тебя здесь подожду. Посчитаю до миллиона.
— Не считай. Займись чем-нибудь. Найди себе дело.
— А у меня есть дело.
— Какое?
— Я люблю.
По дому плавали запахи и крики. Надежда накрывала стол и ругалась с Оксаной, которая находилась в ванной и отвечала через стену. Слов не было слышно, но Корольков улавливал смысл конфликта. Конфликт состоял в том, что Надежда хотела сидеть за столом вместе с молодежью, а Оксана именно этого не хотела и приводила в пример других матерей, которые не только не сидят за столом, но даже уходят из дома. Надежда кричала, что она потратила неделю на приготовление праздничного стола и всю прошлую жизнь на воспитание Оксаны и не намерена сидеть на кухне, как прислуга.
Корольков лежал у себя в комнате на своем диване. Болело сердце, вернее, он его чувствовал, как будто в грудь положили тяжелый булыжник. Он лежал и думал о том, что вот уйдет, и они будут ругаться с утра до вечера, потому что Оксана не умеет разговаривать с матерью, а Надежда — с дочерью. Она воспитывает ее, унижая. И они зажигаются друг о друга, как спичка о коробок.
Корольков знал по себе: от него тоже можно чего-то добиться только лестью. Никаких правд. А тем более — унижений. Лесть как бы приподнимала его возможности, и он стремился поднять себя до этого нового и приятного ему предела.
Отворилась дверь, и вошла Оксана в новой кофте в стиле «ретро», или, как она называла, «ретруха». Хорошо исповедовать «ретруху» в шестнадцать лет.
— Пап, ну скажи ей, — громко пожаловалась Оксана. — Чего она мне нервы мотает на кулак?
— Как ты разговариваешь с матерью? — одернул Корольков.
— Ну пап. Ну чего она сядет с нами? Я все время буду в напряженке. Она вечно что-нибудь ляпнет, что всем неудобно…
— Что значит «ляпнет»?
— Ну не ляпнет. Поднимет тост за мир во всем мире. Или начнет обращать на меня внимание… Или начнет всем накладывать на тарелки, как будто голод…
— Ты не голодала, а мы голодали.
— Так это когда было. Сорок лет назад голодала, до сих пор наесться не может. Хлеб заплесневеет, а она его не выбрасывает.
— Довольно-таки противно тебя слушать, — объявил Корольков. — Ты говоришь, как законченная эгоистка.
— Ну извини… Но ведь мой день рождения. Мне же шестнадцать лет. Почему в этот день нельзя сделать так, как я хочу?
Корольков посмотрел на ее чистенькое новенькое личико с новенькими ярко-белыми зубами и подумал, что ее перелюбили в детстве и теперь придется жать то, что посеяли. Он понимал, что нужен был дочери не тогда, когда носил ее на руках и посещал в пионерском лагере. Носить и посещать мог любой добрый дядя. А именно теперь, в шестнадцать лет, когда закладывается фундамент всей дальнейшей жизни, — именно теперь нужен родной отец. И не амбулаторно, как говорят врачи, — пришел, ушел. А стационарно. Каждый день. Под неусыпным наблюдением. Чтобы не пропустить возможных осложнений. А осложнения, как он понимал, грядут.
Позвонили в дверь. Оксану сдуло как ветром вместе с ее неудовольствием, и через секунду послышался ее голос — тугой и звонкий, как струя, пущенная под напором. С ней было все в порядке. Впереди праздник, и жизнь — как праздник.
Корольков представил себе Марго, как она там сейчас сидит и считает. Не живет, а отмеряет время. И понял, что сначала искалечил ее тело, а теперь душу. Сшиб ее на дороге. Хотя и не нарочно. Еще не хватало, чтобы нарочно.