160  

Сегодня вечером Анук вернулась из школы и, как обычно, ничем свое возвращение не обозначила — только туфли застучали по деревянной лестнице, когда она взлетала к себе. Я попробовала припомнить, когда в последний раз она здоровалась со мной, как прежде, — когда, разыскав меня на кухне, принималась обниматься и целоваться, неумолчно болтая обо всем на свете. Я все пытаюсь убедить себя, что стала чересчур чувствительной. Но ведь было время, когда она попросту не могла забыть поцеловать меня — как не могла забыть, скажем, о своем Пантуфле...

Да, теперь я была бы рада даже Пантуфлю. Мельком увидеть ее серенького спутника, услышать от нее хоть одно, пусть самое незначительное, слово. Заметить хоть какой-то признак того, что моя летняя девочка, моя прежняя Анук еще не совсем исчезла. Но Пантуфля я давно уже не видела, да и Анук со мной почти не разговаривает — ни о Жане-Лу Рембо, ни о своих школьных друзьях, ни о Ру, ни о Тьерри, ни даже о предстоящем празднике. Я знаю, сколько сил она уже положила на подготовку к этому празднику: написала приглашения на кусочках картона и каждое украсила веточкой падуба и нарисованной обезьянкой, не забыв привести меню праздничного стола и список предполагаемых игр и забав.

Я вдруг поймала себя на том, что смотрю на нее через обеденный стол и думаю: «Какой внезапно взрослой стала моя дочь, какой пугающе прелестной: темные волосы, синие, как грозовая туча, глаза, живое, подвижное лицо и обещание в будущем высоких изящных скул».

Я все смотрю и смотрю на нее; любуюсь тем, как грациозно, чуть прикусив от старания губу, она склоняет головку над именинным тортом, покрытым желтой глазурью, как трогательно она ведет себя с Розетт, как умилительно выглядят крошечные ручки Розетт в ее уже почти взрослых руках. «Задуй свечи, Розетт, — говорит она. — Нет, не плюйся. Дуй. Вот так».

Я обнаружила вдруг, что особенно внимательно слежу за ней, когда она рядом с Зози...

Ах, Анук! Как быстр этот переход от света к тени, от существования в центре чьего-то мироздания к превращению в ничто, в некую несущественную деталь на самой границе, скрывающуюся в тени и мало кого интересующую...

Поздним вечером я вновь спускаюсь на кухню, чтобы сунуть в стиральную машину школьную одежду Анук. На мгновение я прижимаю ее вещи к лицу, словно в них могла задержаться какая-то ее часть, мною утраченная. От ее одежды исходит запах улицы, благовоний из комнаты Зози и сладковатый, солодовый запах пота, похожий на запах печенья. И я на миг чувствую себя женщиной, которая роется в одежде любовника, ища там свидетельства его неверности...

И в кармане ее джинсов я действительно нахожу кое-что. Эту вещь она явно забыла оттуда вынуть. Точно таких же куколок из деревянных крючков от платяных вешалок она мастерила для украшения витрины. Но внимательнее вглядевшись в эту куколку, я начинаю понимать, кого она обозначает; я замечаю символы, изображенные на ней фломастером, и три рыжих волоска, привязанные к ее талии; а если прищуриться, тогда можно различить даже некое слабое сияние, разливающееся вокруг этой куколки. Это сияние настолько мне знакомо, что в ином случае я бы на него, наверное, и внимания не обратила...

Я подхожу в витрине: в святочном домике к завтрашнему дню уже подготовлена новая сценка. Теперь открыта дверь в столовую, и видно, что все собрались вокруг стола, ожидая, когда же разрежут шоколадный торт. На праздничной скатерти заняли свое место крошечные свечи, крошечные тарелочки и бокалы, и я, всматриваясь все более внимательно, узнаю почти всех присутствующих — Толстяка Нико, Зози, маленькую Алису в огромных ботинках, мадам Пино с ее вечным распятием, мадам Люзерон в черном траурном пальто, Розетт, себя, даже Лорана... и Тьерри; но Тьерри в дом не пригласили, и он стоит в саду под заснеженными деревьями.

И все фигурки излучают то же слабое золотистое сияние...

Такая мелочь, казалось бы...

Но она имеет огромное значение.

В самой игре, разумеется, никакого вреда нет, рассуждаю я про себя. С помощью игры дети постигают мир, делают его понятным и разумным, а всякие выдуманные ими истории, даже самые мрачные, — это всего лишь средства, с помощью которых они учатся жить и мириться с утратами, с жестокостью, со смертью...

Но в той сцене, в том домике воплощено нечто большее. Там стол, за которым сидят родные и друзья, свечи, елка, шоколадное полено — все это внутри дома. А снаружи сцена совсем иная. Глубокий снег в виде сахарной глазури покрывает землю и деревья; озеро с утками замерзло; исчезли сахарные мышки-христославы, певшие рождественские гимны, и длинные, смертельно опасные сосульки — сахарные, но острые, как стекло, — свисают с ветвей деревьев.

  160  
×
×