86  

Когда Хонда стал особенно настаивать, она созналась, что все рассказала Тору на рождественском банкете. Кэйко утверждала, что сделала это из дружеских чувств, но Хонда тут же решил, что разрывает с ней всякие отношения. Так он объявил о конце их прекрасной дружбы, продолжавшейся более двадцати лет.

Хонда освободился от запрета распоряжаться собственным имуществом, положение складывалось таким образом, что если Хонда умрет и Тору наследует имущество, то по закону слепому требуется опекун, и недееспособным нужно было признать именно Тору. Хонда составил официальное завещание и указал в нем самого надежного опекуна, который мог в течение долгого времени помогать Тору.

Ослепнув, Тору бросил университет и весь день проводил дома, ни с кем, кроме Кинуэ, не общаясь. Всех горничных уволили, и Хонда нанял в дом бывшую медсестру. Тору большую часть дня проводил во флигеле у Кинуэ. Оттуда весь день доносился ее ласковый голос. И Тору не уставал подробно ей отвечать.


На следующий год миновало двадцатое марта — день рождения Тору, но никаких признаков близкой смерти у него не обнаруживалось. Он изучал азбуку для слепых и стал читать книги. Когда он был один, то мирно слушал музыку с пластинок. Голоса прилетавших в сад птиц тоже стали для него своего рода музыкой. Как-то Тору заговорил с Хондой. Он просил разрешения жениться на Кинуэ. Хонда, хотя и знал, что помешательство Кинуэ болезнь наследственная, разрешил, не колеблясь.

Сам Хонда все больше слабел, потихоньку приближался конец. Как порой оставшиеся после стрижки волоски напоминают о себе, покалывая шею, так и смерть каждый раз напоминала о себе легким покалыванием. Хонда с некоторым усилием приучил себя к мысли о том, что полностью готов встретить смерть, и удивлялся, что же она медлит.

Более того, в этой сумятице Хонда стал как-то спокойнее относиться к часто возникавшим, давящим ощущениям в области желудка, не бросился к врачу и сам себе поставил диагноз — несварение желудка. В наступившем новом году у него по-прежнему отсутствовал аппетит, если это было связано с целым рядом несчастий, начавшихся с неудавшегося самоубийства Тору, то тоже было непохоже на Хонду — так презирать собственные страдания. Довольно неожиданным было то, что он считал, будто понемногу худел от каких-то неосознанных страданий и печали.

Однако Хонда чувствовал, что уже не может отделить страданий душевных от страданий физических. Чем моральное унижение отличается от опухоли предстательной железы? Чем острая печаль отличается от боли в груди при воспалении легких? Старость была общей болезнью души и тела; это сама по себе неизлечимая болезнь, точно так же как неизлечимой болезнью является само человеческое существование, при этом не онтологической, философской, а болезнью самого тела, скрытой смертью.

Если угасание — смерть, то больно именно тело, которое есть главная причина угасания. Суть тела в возможности его уничтожения, во временной промежуток оно помещено исключительно для доказательства того, что оно гибнет, уничтожается.

Почему человек впервые осознает это, когда стареет и становится слабым? В короткий полдень тела человек слабо, будто шорох пролетевшей над ухом пчелы, чувствует это сердцем, но почему же он разом об этом забывает? Почему, например, молодой здоровый спортсмен, когда он, принимая после тренировки душ, смотрит на капельки воды, градом стучащие по коже, не чувствует того, что сама полнота жизни — безжалостная, свирепая болезнь, сгусток янтарного цвета тьмы.

Теперь Хонде пришло на ум, что жить означает стареть, именно старение и есть жизнь. Было ошибкой, что эти одинаковые по смыслу понятия постоянно противоречили друг другу. Состарившись, Хонда впервые понял нелепую вещь: какую же радость он постоянно испытывал все эти восемьдесят лет, прошедшие с момента его рождения. Эта несуразность проявлялась в человеческих устремлениях, то тут, то там, непрозрачный туман был самозащитой, его излучала сама воля человека, желание всегда боялось безжалостного тезиса о том, что жить и стареть — это близкие по смыслу понятия. История-то это знала. Среди того, что было создано человеком, история оказалась самым бесчеловечным продуктом. Она обобщала желания различных людей, держала их под рукой и, как та богиня Кали из Калькутты, пожирала по одному, брызгая кровью.

Все мы служим пищей кому-то, кто может набить нами свой живот. Погибший в огне Иманиси,[51] каким бы легкомысленным он ни был, заметил хотя бы внешние признаки этого. И для бога, и для судьбы, и для истории, которая среди людских занятий единственное, копирующее другое, было очень мудрым решением, чтобы человек до тех пор, пока не состарится, не замечал этого.


  86  
×
×